Главная страница

Проза Ст.Подольского

 

Номера "Тёмного леса"

Страницы авторов "Тёмного леса".

Страницы наших друзей.

Кисловодск и окрестности.

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Из нашей почты.

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

СТАНИСЛАВ ПОДОЛЬСКИЙ

ДРЕВО ЖИЗНИ
(ОНКОДИСПАНСЕР)

 И сказалъ Господь Богъ: вотъ, Адамъ сталъ какъ одинъ изъ Насъ, зная добро и зло; и теперь какъ бы не простеръ онъ руки своей, и не взялъ также отъ древа жизни...
 Быт. III-22.

 

- Следующий!

Входит больной с ужасно жирной грудью. Она провисает у него и при каждом шаге звонко хлопает, как мухобойка. Сергей Петрович берет стетоскоп и, приподняв мешок, означающий левую грудь больного, прослушивает сердце. Оно стучит глухо и ровно, как унылый японский барабан. Сквозь удары слышится шипение, придыхания, всхлипы, шорохи. "Какая, однако же, слякоть", - думает Сергей Петрович.

Неожиданно наплывает видение: обширный белый карьер, выцветшее, размазанное по небу и по щебенке солнце, докрасна загорелый каменоломщик, вбивающий тупые удары кирки в известняк. Звук разносится далеко, потому что рабочий - один. Потом он откидывает задний борт невесть откуда возникшей полуторки и швыряет наломанные плиты в кузов. И снова в руках кирка - стучит и стучит, безостановочно. Причем вонзается она уже не в известняк, а в белоснежную с янтарными прожилками толщу жира. И это, кажется, вовсе уже не кирка, а, действительно, японский барабан стучит - из "Рикши". Темный японец колотит по нему дубиной, на желтоватой мембране ритмично подпрыгивают песчинки. Все небо в тучах. "Сейчас польет, - думает Сергей Петрович. - В Японии ужасные ливни, говорят".

Усилием воли он возвращается в свой кабинет к жирному больному и слушает, слушает эти загадочные музыкальные удары, просто не может оторваться. Ритм их захватывающе прекрасен. Сергей Петрович, неожиданно для себя самого, вскидывает правую ногу, подпрыгнув, меняет правую на левую, потом уже откровенно танцует, высоко задирая отекшие, ну просто чугунные ноги. Танцует, не отрывая стетоскопа от вздрагивающей ритмично груди больного.

Бум-бум-бум-бум. Магический ритм чужого сердца сотрясает, переполняет Сергея Петровича. Сейчас начнут вибрировать желтые с зелеными соплями традесканций стены кабинетика. Вот уже собственное сердце Сергея Петровича начинает резонировать! "Резонанс - катастрофический рост амплитуды, - размышляет он словами какого-то допотопного учебника. - Может, атомный взрыв - тоже резонанс? Резонанс энергии? Канцер энергии? Тумор энергии? Или нет, наоборот, это рак - атомный взрыв клетки? И надо бы ввести кадмий..." Сергей Петрович путается в ассоциациях. Он с трудом обрывает их тягучую нить, вскидывает стетоскоп наподобие фанфары и, припав к нему губами, трубит все в том же величественном и одновременно тоскливом ритме.

А там входит Таня. У нее объемистые легкие, поэтому она занимается пением в музыкальной школе. Она запевает лирическим сопрано песню солнца, размазанного над известняковым карьером. Голос ее постепенно густеет, переходит в глубочайшее контральто, еще ниже - в бас профундо. Лицо Тани всегда нравилось Сергею Петровичу. И фигура тоже. Он давно подозревал в ней этот сокрушительный каменоломный бас. Он не ошибся. Одной рукой прижимая к губам певучий стетоскоп, другой Сергей Петрович помогает Тане раздеваться. Они любят друг друга на узеньком топчанчике, обитом пожелтевшей когда-то белой клеенкой. "Надо бы сменить, - думает Сергей Петрович о топчанчике, - того и гляди рухнет". Он ласкает Таню одной рукой, не выпуская трубящего стетоскопа. Таня поет. Звучит квартет: ожиревшее сердце, голос, стетоскоп, кирка, стетоскоп, сердце, голос. Все покрывает ворвавшийся японский барабан: бум-тара-бум-та-та! Резонанс! Канцер! Все! Все! Сергей Петрович нащупывает в области молочной железы у Тани типичное затвердение - совершенно очевидный случай рака молочной железы. Таня счастливо улыбается. Сергея Петровича переполняют удары наслаждения. Он назначает лечение уже в полубреду. Наступает душное прогорклое забытье. Только откуда-то издалека - из-за стены, что ли? - глухо доносятся удары сердца.

 

Жестковатая рука проводит по волосам и лбу Сергея Петровича. Рука явно знакомая, но ему неприятно сейчас это касание. Он грузно ворочается, растирает грудь, поросшую жестким рыжим волосом, плечи. Глядит из-под припухших слипающихся век. Он, вообще, чувствует себя немного распухшим. Видит склонившуюся к нему женскую фигуру. Никак не сообразит, почему это Таня разгуливает по комнате в халате его жены: "Что за катавасия?" - ворчит хрипло он. Но убеждается наконец, что в женином халате явилась перед ним сама жена. У нее заспанное, пористое после крема лицо, сизые круги вокруг глаз.

"Не выспалась", - отмечает он почти нежно.

- Что малыш? - спрашивает он.

- Болит.

Голос жены действительно усталый, даже хриплый.

- Где?

Сергей Петрович спрашивает властно, даже резко, но тут же смягчает голос:

- Где болит? Филин?

- Животик, - роняет жена, уходя на кухню. Сергей Петрович глядит ей вслед. Он сощуривает глаза, и от этого узкая в гигантских васильках спина жены расползается, становится похожей на Танину. "Филин не в духе", - отмечает Сергей Петрович.

 

В сорок восьмом, когда Сергей Петрович ушел с карьера из-за язвы двенадцатиперстной кишки и поступил в медицинский, она была долговязой и нескладной профессорской дочкой со светло-ореховыми глазами и удивительно маленьким "птичьим" носом. Возможно, тогда-то Сергей Петрович в порыве нежности и назвал ее Филином, да так и продолжал называть, теперь уже, впрочем, по привычке.

 

- Не забыть вызвать Семен Семеныча, - решает он.

Малыш пришел из школы вчера совершенно зеленый и пожаловался на боли в животе. Его уложили в постель, дали кое-что выпить. Филин всю ночь провела подле него, но легче Малышу, видимо, не стало.

"Как бы не заворот с этой акробатикой, - озабоченно размышляет Сергей Петрович. Он отбрасывает верблюжье одеяло, свешивает ноги с кровати, нащупывая шлепанцы. Ноги слегка отекли, кажется, из-за вчерашнего: шестичасовой операции - с одиннадцати до пяти.

Это был бой! Трагедия! Шекспировского масштаба! Карская делала показательную операцию Вертгайма. Карская, у которой все они учились делать подобные операции. У которой за двадцать пять лет не было ни одного смертельного случая на операционном столе. Все были абсолютно уверены, несмотря на то, что это одна из сложнейших операций в гинекологии. Приехали дети больной. Их успокоили, убедили, что есть шансы, много шансов на удачу. И сделали все возможное, дрались как сумасшедшие. Что поделаешь, случай. Или небрежность? Или усталость? Пойми теперь, поди, разберись. Начала она очень уверенно. Сергей Петрович тоже помылся и ассистировал. Он с удовольствием следил за точными движениями ее рук. Если бы не напряжение и привычка отключать посторонние мысли при операции, он подумал бы, что ее движения смелы, даже отважны, даже рискованны, хотя во многом это достигается опытом и тренированностью. Впрочем, нет, Сергей Петрович встречал хирургов, которые просто были неспособны на такую вот продуманную, тренированную смелость. Но пальцами Карской руководили талант и именно смелость, сверх всего остального: знаний, опыта, тренировки. Из всего этого вместе и получалась музыкальная точность движений, шаманский танец рук, легкий, неторопливый внешне, загадочный для непосвященных, но для него исполненный смелости, стремительности, значительного нервного напряжения.

Ни о чем таком Сергей Петрович тогда не думал. Он выполнял все, что требовалось и старался запомнить последовательность операции и приемы Карской. Это случилось уже под конец, быстро и на редкость глупо. Когдато Карская предостерегала своих учеников от излишней рискованности в обращении с кровеносными сосудами, особенно в районах, где их слишком много и они очень крупные. По ходу операции она цапнула ножницами артерию и прихватила это место зажимом. Копаясь где-то в глубине, в самом тазе, она задела зажим рукой и сорвала его. Рана в несколько мгновений наполнилась кровью, и как ее ни отсасывали, она снова наполнялась. Не было даже возможности найти место кровотечения. Это было страшно. Даже потом, у трупа, артерия кровоточила. Все страшно вымотались. У Карской это был первый случай, не так уж плохо для хирурга с ее стажем. В машине ей сделалось дурно: схватило сердце. Сергея Петровича стошнило. А через пять минут ему пришлось идти объясняться с сыном умершей, как главному врачу диспансера. А потом, когда все вроде бы успокоились и вписывали в историю болезни причину смерти: ведь каждую минуту историю мог затребовать прокурор и следовало как-то объяснить происшедшее, потому что никто не посмотрит на такую причину, как эта идиотская трагическая случайность (хотя, вообще-то говоря, непонятно, почему истории болезни верят больше, чем врачу, который эту историю пишет и может, очевидно, написать туда что угодно - а ведь история болезни может стать документом для обвинительного заключения) - вот тогда, когда Сергей Петрович стал понемногу приходить в себя, явилась дочь покойной, и все началось сначала, и Сергей Петрович, сдерживая вновь подступившую тошноту, выпучив глаза говорил какие-то пустые, малозначащие фразы...

 

Сергей Петрович массирует бедра, икры ног. Тянется к журнальному столику, достает сигарету, спички. Закуривает. Сладковатый аромат "ВТ" напоминает другой запах. Сергей Петрович вдыхает дым, втягивает его носом, раздувая толстые ноздри. Голова его кружится, трогается с места, плывет куда-то, раздвигая мысли, как водоросли...

 

От крана тянет ледяным ветерком. Сергей Петрович некоторое время шлепает мокрыми пальцами по лицу, потом решительно швыряет полную пригоршню воды в нос. Вода приятно щекочет веки, лоб, шею, скатывается на грудь, сбегает ручейками, повисает холодными искрами на шерстинках. Еще и еще пригоршни ледяной воды в лицо, на грудь, на спину. Ощущение холода проходит, наоборот, из каких-то внутренних запасов к коже приливает теплота. Сергей Петрович обтирается махровым полотенцем, натягивает свежую рубаху, вдевает запонки, влазит в брюки, ставшие определенно тесноватыми, надевает туфли, заводит часы, стремительно через гостиную идет на кухню завтракать. Его неуловимо радует пространство гостиной, через которую можно идти стремительно в просторную, пахнущую чистотой кухню. Квартиру получили года полтора тому назад. Когда Сергей Петрович создавал диспансер, семья его жила некоторое время в гостинице: не хотелось соглашаться на тесную однокомнатную секцию, которую ему тогда предложили. Но однажды вечером ему позвонил Эдик, зав. хирургическим отделением, и, как псих, заорал, что заболела жена какого-то там деятеля из горжилуправления и что - ура! - квартиры всем обеспечены. "Свинство, конечно, играть на бедах человеческих. Но что поделаешь, если наши беды иначе никому не внятны", - решил тогда Сергей Петрович. Теперь он с удовольствием идет по просторной гостиной: пять лет войны, десять лет общежитий, десять лет коммуналок - что и говорить, он заработал эту гостиную.

Мимоходом заглядывает в детскую к сыну:

- Ну что, Малыш?

- Великолепно, - отвечает Малыш бледным голосом.

- Болит?

- Немножечко.

Сергей Петрович наклоняется к сыну, целует сухой температурный лоб. "Срочно Семен Семеныча!" - решает он. Треплет сына по медному ежику головы:

- Держись, брат. Чепуха. Пройдет.

Из кухни доносится свирепое клокотание кофеварки, плывет черный аромат "арабики". Только дома и выпьешь чашку приличного кофе", - мелькает мысль. Он спешит на кухню, втягивая в себя запах кофе, как лишнюю сигаретку, со смешанным чувством удовольствия и отвращения.

Пьет кофе, обжигаясь, начиная торопиться. Кофе вкусный и очень крепкий. У Филина не переводится "арабика": ктонибудь из знакомых обязательно покупает для нее килограммчик, если случается попасть в Москву - там на Кирова есть такой магазинчик, где пахнет, как в сказках братьев Гримм. Сергей Петрович допивает кофе, вытирает коричневые усики с верхней губы. Смотрит, как Филин сидит на краешке стула, ссутулившись, подпирая ладонями худой подбородок. Неожиданно для себя самого он проводит ладонью по спине жены. Она вздрагивает, на секунду прижимается головой к его боку. Она всегда вздрагивает, когда он вот так, неожиданно ласкает ее. Вообще, за эти прожитые совместно с ним годы она мало изменилась - такая же нескладная, немного сутулая, пугливая, так же делает ежедневно зарядку - еще до света - как и в сорок восьмом, когда Сергей Петрович стал студентом медицинского и когда никто не решался пригласить ее на вечер танцев, несмотря на очевидные преимущества быть другом профессорской дочки.

Сергей Петрович смотрит на часы. Выходит в коридор. Мешкает, одеваясь, наворачивая на шею черно-белый колючий шарф. Дверь за ним захлопывается звонко, как холостой выстрел.

 

На ветру лицо сразу отсыревает, щеки покрываются гусиной кожей. "Весна что ли?" - думает он вскользь. Шлепает по ледяной кашице, не оглядываясь по сторонам, чтобы не растереть шею. Навстречу ему идут разные люди, большей частью студенты и домохозяйки. Рабочие прошли полтора часа назад, служащие - полчаса. Сергей Петрович поспешает: он не должен опаздывать, несмотря на вчерашнее, несмотря на то, что до этого отдежурил двое суток - сутки за себя и сутки за Роберта. Роберт, конечно, сделал вид, что смертельно обиделся, но Сергей Петрович объяснил ему, что только что прооперированный больной - его, Сергея Петровича - тяжелый, что у него после операции могут возникнуть непредвиденные явления, или, скажем, вздуется живот и ему станет худо, если не выпустить вовремя газы, а он, Роберт, этого, возможно, не сумеет, потому что не встречался с подобным случаем, а у него, Сергея Петровича, однажды уже умирал больной из-за бестолковости дежурных, и он научился такой ценой, которую платить дважды не стоит. Роберт решил все-таки обидеться, а ночью случилось именно то, что предполагал Сергей Петрович. Но - обошлось. Однако Сергей Петрович не мог позволить себе сегодня отоспаться: людей надо как следует "завести" с утра, чтобы они потом "крутились" сами с должной энергией. Кроме того столько нерешенных вопросов...

Он идет достаточно быстро. Ноги скользят: под ледяной кашей гололед. В правый туфель попал кусочек талого снега и теперь расплывается под пяткой. Он мысленно прикидывает, долго ли еще снегу таять у него в туфле, одновременно просматривает - мысленно же - список неотложных дел. Сергей Петрович всегда по пути на работу обозревает свой диспансер как бы издалека, пытается предугадать, с какой стороны прокрадывается та самая главная опасность, упущение, просмотр, недоделка, ошибка. Теперь он отмечает, что давно пора достать фуксин и ледяную уксусную кислоту для новой лаборатории. "Это на пятнадцатом заводе, - прикидывает он, - и жидкое стекло для печника там же. С этим и Роберт справится". Роберт - чудодей по части доставания. К примеру, звонит он куда-нибудь голосом очень занятого человека стремительно сообщает: "С Вами говорит зав. радиологическим отделением онкодиспансера врач Мерцалов. Да-да, конечно. Миша? Мише привет! Ну, как учеба? Миша, если Вы нам не поможете, мы вынуждены будем обратиться к Вашей жене, ха-ха!" А надо сказать, жена Миши недавно выписана из стационара в удовлетворительном состоянии. К тому же, оказывается, этому самому Мише Роберт косвенно помог поступить в институт в позапрошлом году. Конечно же, назавтра шесть телефонов прекрасных расцветок и новейших - по здешним понятиям - моделей будут установлены в новой поликлинике диспансера. Вообще, бывшие больные очень помогают диспансеру, да и сама головная часть названия ОД - онко - накладывает оттенок незримого могущества на всех, причастных к нему, ибо связь с неразгаданным, ужасным вызывает в людях некую религиозность, которая быстро убывает с приближением к объяснимому, привычному. К терапевту, например, обычной поликлиники испытывают просто уважение, изредка доверие - когда очень плохо больному - часто отвращение, если болезнь не слишком агрессивна и всевозможные неприятные процедуры кажутся основным мучением...

Сергей Петрович основательно, по самую щиколотку проваливается в лунку с талой водой. Вода в лунке на редкость прозрачна. В ней плавают бесцветные медузы снега. Сергей Петрович быстро выдергивает ногу, топает, стряхивая воду и снег с туфли, прыгает на одной ноге, стараясь вылить то, что успел зачерпнуть, не снимая туфли. От резкого неприятного ощущения он как бы снова просыпается, что ли, на новом уровне бодрости. В мозгу вспыхивает словно бы сигнальная лампочка тревоги: "Надо предупредить, чтобы не вздумали положить старуху Яковлеву в стационар. Ей уже не поможешь. Надо класть тех, кому еще можно помочь, - словно оправдывается он перед незримым оппонентом. - Положи ее теперь, потом не выгонишь до конца: у нее дома неладно, не захотят брать. Да и остальным больным противопоказано зрелище медленной агонии," - сердится он на молчаливого оппонента. "Почему не усыпляют безнадежных?" - вопрошает он кого-то, к которому всегда обращает безответные вопросы. - "Ты будешь усыплять?" - ехидно, хоть и безмолвно отвечает тот. - "Есть же добровольцы. Палачи, например. Вон в здешней тюрьме, говорят, даже женщина,"- не сдается Сергей Петрович. "Заткнись!" - грубо обрывает тот. Во всех внутренних спорах Сергея Петровича есть некий предел, когда тот говорит "заткнись" - словно ставит стенку, за которую нет хода. За свою несшитую, разномастную какую-то жизнь Сергей Петрович часто останавливался перед этой непроницаемой стеной. Кто его знает, на каком куске его жизни все закончилось бы, если б этот грубоватый ответчик в нем не ставил предела спорам. "Ладно, - думает Сергей Петрович, - надо еще купить новые карнизы для поликлиники, а для этого надо написать письмо, заверить его, провернуть через бухгалтерию, горздрав, банк..."

Поликлиничка - детище Сергея Петровича. Он давно добивался расширения диспансера за счет соседнего склада весов, а также и частников-домовладельцев. И это удается, понемногу, но удается. Уже построили новое радиологическое. И оборудовали его по последнему... ну, по предпоследнему слову... Но все равно, это уже отлично: и то что больше помещений, и то что можно лечить разнообразней, и то что устроилась собственная лаборатория, и то что повысилась квалификация специалистов, и то что..., и то что... - и то что можно в результате успешней отбиваться от этой... от смертяшки. И все за каких-нибудь два-три года! Приходится, правда, бесконечно клянчить, выкручиваться, изгиляться, идти иной раз на нарушения, а то и просто жульничать... Как тогда, когда выбивали оборудование для радиологического. Тогда они с Робертом буквально блядовали с зав. горздравом (Сергей Петрович не выбирает выражений в двух случаях: наедине с собой и на операции, если она тяжелая). Да и причем тут выражения?! Ведь оборудование-то все-таки выбили. Его везли из Москвы, несколько раз перегружали. Раздавали "чаевые" налево и направо фактически из своего кармана: командировочных средств нет, горздрав жилит несусветно, диспансер нищий, а давать надо - тем же грузчикам, к примеру, чтобы поскорее, да поосторожней. Ну, выкручивались, короче. А когда надо было доставить наконец оборудование со станции на место, а шоссе обледенело и шофер, молодой парнишка, не смог вести машину, которую поминутно заносило, потому что оборудование очень громоздкое, - Роберт сам сел за баранку, хотя у него любительские права и он никогда не водил грузовик... А после всего, когда пушка и прочее оборудование были установлены, сияли никелем и эмалью в новеньком радиологическом - приехал оператор с киностудии, чтобы у них заснять сон сельского врача. Ха-ха-ха, их пушка может сниться сельскому врачу, ха-ха! Но им-то самим она не снится! Ведь не снится Сергею Петровичу, что в маленьком провинциальном городке они создали приличный, можно сказать, первоклассный онкодиспансер - и теперь смертяшка не может уже разгуливать здесь, как ей вздумается. "Я выбью, - утверждает Сергей Петрович, - и карнизы, и магнитофон, и препараты, и лекарства дефицитные сверх лимита!" "Хорошо, когда зав. горздрава умная баба, - отмечает он про себя. - А ведь она вовсе не дура".

Он идет теперь уверенно, не поскальзываясь почти, расстегнув верхние пуговицы пальто. Ему нравится это пасмурное утро и даже сырой пронизывающий ветер. За последние годы малоподвижной и нервной жизни он излишне отяжелел. Но под слоем жирка ноют мышцы прежнего каменоломщика, требуют движения, нагрузок. Конечно, ему нельзя таскать штангу или поднимать упитанных женщин: все из-за грыжи, которую он заработал на карьере. Конечно, можно бы заштопать эту штуку, но сейчас ему совершенно некогда. Да и к чему?..

Сергею Петровичу не хочется сейчас увидеть за ближним углом вечно распахнутые ворота диспансера и громадные черные буквы на стене радиологического отделения - РО. "Может, сделать крюк по Советской?" У него начинает ныть голова. Возможно, она не прекращала ныть после вчерашнего, да и два предыдущих дежурства сказываются. Он все-таки сворачивает за угол: вот и диспансер, и зловещие буквы на зеленоватой стене. В центре чисто выметенного заасфальтированного двора высится громадное дерево, дуб, так и не сбросивший прошлогодние совершенно проржавевшие листья. Налетает порыв ветра и на голову Сергею Петровичу рушится обвал светлых капель. Сергей Петрович отряхивается и, прежде чем войти в здание стационара, делает круг по двору, заглядывая во все углы, в канаву, отрытую под водопровод солдатами с гарнизонной гауптвахты: начальник гауптвахты, тоже недавний пациент Сергея Петровича, время от времени помогает диспансеру рабочей силой, причем совершенно бесплатно. Сергей Петрович здоровается с конвойным, дремлющим в сторонке на скамейке, с веселыми и грязными солдатами. Заглядывает на кухню, где отдает распоряжение накормить солдат получше ввиду ударной работы. Наконец, решительно поднимается к себе на второй этаж, раздевается, вешает пальто, пиджак, рубаху в модерновый шифоньер, предмет ожесточенного спора между поликлиническим и хирургическим отделениями, влазит в халат, затягивает тесемки на спине и идет в ординаторскую. Там уже собрались на пятиминутку.

Он стремительно входит, здоровается, плюхается в кресло. Еще на входе замечает Аделину Самсоновну, врача поликлиники при диспансере. В нем вспыхивает раздражение: "Идиотка! Послала женщину с подозрением на запущенный рак матки к этой стерве Кравченко, а та немедленно состряпала докладную в облздрав. Как будто я виноват, что эта тетка не являлась на осмотр, пока опухоль не охватила всю шейку матки, матку и проросла в мочевой пузырь".

- Зачем Вы ее направили, - спрашивает он Аделину Самсоновну глухо. "Нужно сдержаться", - мелькает в сознании. Вы помогли этим больной?

- Это в интересах больной, - неуверенно, однако с истерической ноткой отвечает Аделина Самсоновна. Ее неуверенность раздражает его еще больше: "Не знает дела. Трусит. Спихивает ответственность на других. Бочка жира. Жирная бочка!" - надвигается крик в сознании.

- Каким же образом вы помогли больной, - мурлычет он. "Обязательно сдержаться," - предостерегает тот, второй голос в нем.

- Может быть, это не злокачественно. Может, просто...

- Хорошо, - перебивает он, - разве у Вас нет средств поставить диагноз самостоятельно?

- Каким же это образом? - Аделину Самсоновну, видно, задело за живое, она повышает голос. Она поставит на место этого выскочку. Да-да, кое-кто давно считает его выскочкой. Во всяком случае с врачом ее масштаба, проработавшей вдвое, если не втрое больше него, она не позволит так разговаривать, да еще при всех!

- Дать антивоспалительное и подождать пару недель. - Он говорит резко, но достаточно сдержанно.

- Но будет поздно, если...

- А теперь не поздно, если... - перебивает он. - Вам хочется, видно, чтобы на "Дне онколога" профессор из онкологического института подошел ко мне вот так (Сергей Петрович подходит к зав. хирургическим отделением) и, вот так хлопая меня по плечу (он свирепо стучит ладонью по спине зав. хирургическим), заявил (он радостно гнусавит, подражая профессору): "Вот! Этот! Этот самый! Это он виноват! Он убил больного! Вот он! Смотрите на него все!"

Злость понемногу проходит. Он уже не разносит, а объясняет, как это трудно и как необходимо им всем избегать несправедливых придирок, потому что они подрывают авторитет диспансера, а значит и его, Сергея Петровича, и их всех авторитет, а значит, и доверие к ним больных, а значит и их шансы на выздоровление, на жизнь, в конце концов.

- Я ему объясняю бывало, я только что принял диспансер, неделю назад. Но ему наплевать: он - профессор, ученый! Он и слушать не желает. "Вы главный врач?" - гнусавит Сергей Петрович снова за профессора. - "Да, но я ..." - изображает он свою растерянность. - "Вот кто убил человека!" - гнусавит он победно в образе профессора, нещадно избивая зав. хирургическим отделением по спине.

В ординаторской раздаются смешки. Обстановка разряжена.

- Я Вас очень прошу, - обращается он к Аделине Самсоновне мягко, но настойчиво, - не посылайте в таких случаях хотя бы к этой.. (он подбирает слово помягче) - к этой кретинке. Она ведь все равно ни черта не смыслит в деле.

- Я не считаю этого, - возражает Аделина Самсоновна, раздувшись, - у нее все-таки большой стаж.

- Хорошо, в таком случае посылайте, если считаете нужным. Но идите и сами с больным. Или как там хотите... Но чтобы докладных больше не было, - заканчивает он, чувствуя, что раздражение возвращается.

Вмешивается Роберт:

- Сергей Петрович прав, - говорит он мягко. - Вон у соседей уже пять главврачей сменилось. Кому это надо?

В тоне Роберта чувствуется желание исчерпать тему позавчерашней распри по поводу дежурства и одновременно дать понять всем, что он, Роберт, не последняя скрипка здесь. - Хотя, в некотором роде Вы правы, Аделина Самсоновна, если учесть исключительно интересы больного,- заканчивает Роберт, и в голосе его звенит пафос объективности и желание завоевать расположение Аделины Самсоновны, на всякий случай...

"Ладно, - думает Сергей Петрович, - ладно, дьявол с ними. Все равно работать вместе".

- Что еще? - спрашивает он. - Как у нас насчет пластика?

- Письмо нужно насчет пластика, - откликается зав. поликлиническим. - Письмо, да, кроме того, глина и жидкое стекло для печника.

Пятиминутка вроде бы закончена. Сергей Петрович отпускает сестер. Аделина Самсоновна величественно уплывает в дверь, задевая бедрами оба края дверного проема, но не разворачивая корпуса и не теряя достоинства: у нее прием.

- Глину и стекло Роберт на заводе достанет, - продолжает теперь уже "планерку" Сергей Петрович. - Займись, а, Роберт? Письмо сейчас заделаем. Кто там у нас печку кладет?

- Этот... маленький... ну, знаешь, - напоминает зав. поликлиническим.

- А, этот, мужичочек, жлобик, г...едик такой, - тянет Сергей Петрович, припоминая. - Все ему чего-то не хватает, все капризничает. Но он вроде бы знающий?

- Вроде бы специалист...

- Да, вот еще, - спохватывается Сергей Петрович, - что делать с Зеленским?

- Действительно, - вторит Роберт, - что все-таки с ним делать?

- А что горздрав? - интересуется зав. поликлиническим.

- Безнадежно. Ей шлея под хвост попала, - сетует Сергей Петрович.

- Геморойщица! - стонет Роберт.

В феврале Роберт уходил в отпуск: надо ведь когданибудь отгулять отпуск и накопившиеся переработки. На его место пригласили Зеленского, лучшего специалиста области. Это было необходимо позарез: в радиологическом битком больных, которые не окончили курс. Прерывать облучение означало для них почти верный конец. Кроме того Зеленский согласился читать раз в неделю лекцию для местных рентгенологов. Он приезжал каждую неделю, просматривал рентгеноснимки, проводил занятие, лечение больных шло своим чередом, заметно улучшилась диагностика: как-никак Зеленский классный специалист. Все шло отлично, пока в горздраве не узнали. Обычно зав. горздрава можно было уговорить, объяснить что-то, но тут она словно взбесилась: "Как, Зеленский бывает на работе раз в неделю и получает полторы ставки?!" - Как-будто не ясно, что иначе его сюда никакими калачами не заманишь. - Она подписала полставки и ни копейки больше, потому что "где это видано, чтобы человек получал в целом две с половиной ставки!"

- Ладно, решает Сергей Петрович, - придется скинуться.

- Придется, - кряхтит зав. хирургическим. Остальные молча вздыхают.

- Как больной из пятнадцатой? - вспоминает Сергей Петрович, считая разговор о Зеленском оконченным.

- Неплохо как-будто, - отзывается зав. хирургическим. - Я вчера заглядывал к нему.

- Все свободны, - заканчивает "планерку" Сергей Петрович.

- Одну минутку! - задерживает его зав. хирургическим. - Сегодня у меня операция... Как Вы считаете, если я сделаю так... - Он рисует на клочке бумажки.

- Нет, - заводится Сергей Петрович, - так по учебнику, но обычно это делают несколько иначе: делай разрез побольше, как, помнишь, в прошлый понедельник я делал Яковлевой, а потом... - Он рисует на клочке бумажки.

 

День завертелся. Мелькают привычно-непривычные дела, заботы, лица: больные, сотрудники, накладные, истории болезней, неполадки, споры, сырые, пресноватые какие-то привычные шуточки, маток "про себя", мучительно длинные вежливые объяснения, изредка бешенство, застилающее глаза красным туманом - реакция на тупость, непонимание, бредовые события... Постоянно долбит мысль: "Надо сдержаться, надо сдержаться, надо".

Больной из пятнадцатой умирает. От жажды. Операция прошла прекрасно. Сергей Петрович был совершенно уверен, спокоен. И вот больному худо - от обыкновенной жажды. "Шлюхи! Забыли ввести физраствор! - мечется в мозгу Сергея Петровича крик. Но он распоряжается быстро, ясно, просто чуть резче, чем обычно. Больной всасывает жидкость, как пустыня - и ничего не выделяет. И в него льют и льют...

Во второй палате ссорятся две женщины. Или три? Вообще, крик такой, будто ссорится вся палата, или даже весь стационар, или все в мире вцепились в волосы друг друга и орут: "Подлюка! Жмотка!" - "Сама падла!" - "У тебя рак наверняка, и ты подохнешь! А у меня не рак!"

Вернулась из дому больная из тринадцатой. У нее рак матки. Ее отпустили вчера на два часа домой, а она осталась на ночь. Сергей Петрович приглашает ее к себе в кабинет, чтобы строго отчитать за опоздание, но она, мягко улыбаясь, отвечает, что это только для него она больная, а в остальном вообще-то она взрослая женщина, и ей нужен мужчина, и ее мужчине нужна женщина, и если не она, то он заведет себе новую, а зачем ей тогда жить и лечиться, если он ее бросит. Сердитые слова застревают в горле Сергея Петровича, и он никак не может их проглотить. Он отпускает женщину, безмолвно. Идет из палаты в палату. А комок опускается по пищеводу все ниже, пока не повисает где-то на уровне солнечного сплетения.

Одиннадцать часов. В коридорах появляются родственники больных, робкие, смущенные и все ж таки ужасно назойливые человечки в куцых драных халатиках. "Клопы, что ли? - неприязненно косится Сергей Петрович, ощущая, как они лезут изо всех щелей, путаются под ногами, не дают проходу и спрашивают, спрашивают без конца, уныло и все же с надеждой заглядывая ему в глаза. "На кой черт эти халаты" - думает Сергей Петрович.

- Зачем эти халаты?- спрашивает он Юрия, поймав его за тесемку халата. Юрий хирург. Прежде работал в станице, единственный - на пару десятков окружных поселков. Там он чувствовал себя богом и до сих пор не может отвыкнуть от этого: когда хочет приходит и уходит, небрежно ведет истории болезни, по-свински относится к коллегам. Но Сергей Петрович видит и то, что бог дал Юрию талантливые руки, и терпит его выходки: "Перемелется, человеком станет. Перемелем. Хамов много, а хирургов хороших - днем с огнем...".

- Зачем же халаты? - Рассеянно переспрашивает он.

- Как это? А как же без халатов? - Мямлит Юрий, не понимая, видимо, вопроса.

- На кой же все-таки черт? - Спрашивает, а сам пытается вспомнить нечто важное, непременное, но ускользающее от внимания, о чем надо вспомнить, пока не поздно, пока не вспомнил кто-то другой, недружелюбный, подстерегающий - и тогда непременно начнутся неприятности, дрязги, докладные. А рядом с этими совершенно самостоятельно промелькивают мысли о Юрии, что он в целом неплохой парень и очень помог в самом начале, когда стационар только что сотворился и они развернули 76 коек, а лечить-то было некому, потому что в этот чертов районный городок приличного хирурга не дозовешься. Сергей Петрович высказал тогда все это своему прежнему учителю, профессору онкоинститута, и тот буквально за шиворот приволок откудато Юрия, и они оба битых два часа рисовали перед ним радуги здешней жизни. Уломали все-таки. "Жаль парня, - думает о Юрии Сергей Петрович, - у него жена-мегера и двое детишек. И все-таки ему придется уйти. Потому что сейчас не то время. А перестроиться он не может. Дали ему квартиру, а его жене ставку патронажной сестры, хоть она в этой работе ни уха ни рыла не смыслит, хоть она глупая и злобная баба и немедленно влазит в любую склоку. Мы дали ей эту ставку, потому что нам нужен был дельный хирург, ее муж. Но теперь им придется уйти. Теперь найдется хороший хирург, который с удовольствием будет работать у нас на стационаре. И еще нам нужна хорошая патронажная сестра".

Длинный коридор то и дело пересекают больные, посетители. Медсестры шушукаются и хихикают за спиной у Сергея Петровича. А он идет по коридору, заглядывает в палаты, здоровается, улыбается кому-то, кого-то ободряюще хлопает по плечу, отдает распоряжения, а сам все ближе подвигается к двери в дальнем конце коридора, где находится операционная. Другие двери открываются и закрываются справа и слева, хлопают, скрипят - и все это похоже на длинную и шумную цепную передачу: коридор - цепь, а двери - зубья медленно вращающихся шестерен и, кажется, втягивают, треплют из стороны в сторону коротенькую крахмальную процессию врачей, втягивают и снова выплевывают на тягучую темно-красную дорожку коридорного линолеума. "Нет, - возвращается Сергей Петрович к прежней мысли, - нет-нет, халаты отменять не стоит. Потому что все немедленно решат, что если можно без халатов, то все можно: опаздывать на работу, не убирать мусор, грубить, забывать делать уколы, - все можно!"

Подбегает секретарша. "Умница, лапочка, понимает все с полуслова. Вот бы сделать из нее отличную операционную сестру!" - мечтал как-то Сергей Петрович.

- Сергей Петрович, звонили из горздрава. Вас ждут немедленно на совещание. Звонили еще из горкома: там у них совещание руководителей предприятий...

- Ага, - отвечает ей Сергей Петрович, - позвоните в горздрав, скажите, что я еду, пусть начинают свое совещание. В горком сообщите, что я уже вышел.

- Там еще повестка из горвоенкомата: Вы должны сегодня быть на занятиях офицеров запаса. Ну и еще несколько приглашений.

- Так, с военкомом я сам переговорю. А если еще позвонят из горкома, сообщи им, что я в военкомате. Если хватятся меня в горздраве, скажи, что я в горком вызван. Ну, и остальным тоже...

Леночка, умница, понимающе кивает, исчезает "Что поделаешь, если не перемкнуть их всех друг на друга - разорвут. А ведь надо еще и оперировать: у меня больной на столе! Нелегко быть оперирующим главврачом. Но только так и можно оставаться по-настоящему главврачом. Знания, конечно, важны. Но еще важнее для хирурга - тренированные, знающие руки - как для пианиста, что ли. Необходимо оперировать, а не только бумажки подмахивать!" - выкрикивает мысленно Сергей Петрович, адресуясь к кому-то, не имеющему определенного лица, но чрезвычайно надутому, гневающемуся, требующему его на все заседания сразу и немедленно. Выкрикивает - и скрывается от него в операционной.

Здесь тихо, напряженная деловая обстановка. Пахнет наркозом. Оперируют сразу на двух столах: зав. хирургическим и Валентина. У последней на столе заключенный из городской тюрьмы. Сергей Петрович договорился, чтобы его привезли сюда, так как в тюрьму ехать было некому. Операция длится уже полтора часа. Сергей Петрович заглядывает через ее плечо и как-то сразу понимает, что Валентина не окончит операцию ни через час, ни через сто часов. "Почему она не кончает операцию?" Он внимательно смотрит на аккуратную рану между серыми операционными простынями, на скальпель, сонный какой-то в ее руках, на запачканные ржавчиной крови резиновые перчатки. "Почему все-таки?" - "Вот почему! - отвечает он этому вопрошающему в себе. - Потому что боится. Боится задеть сонную артерию. Надо хорошо знать топографию этого места, чтобы закончить операцию". "Придется помыться, - решает он. - Не скажешь же ей, что сонная артерия проходит в стороне от опухоли и опасаться совершенно нечего. Не скажешь ведь".

Он видит, что на другом столе дело обстоит гораздо хуже: у больного опухоль заперла кишечник, больной долго не соглашался на операцию и живот страшно раздуло, операция усложнилась. Сергей Петрович видит, что навряд ли там справятся без него, а на эксперименты нет ни времени, ни, пожалуй, морального права. Он тщательно моется, болтая о чем-то несущественном с медсестрой. Она мажет ему руки йодом, натягивает резиновые перчатки.

Сергей Петрович подходит к столу, где оперирует Валентина, осматривает рану.

- Ты отдохни, - говорит он Валентине, мягко, дружелюбно.

Валентина смотрит на него. Что у нее в глазах? Благодарность? - Нет, только не это. Она недовольна. По крайней мере у нее очень недовольные глаза. Она уступает свое место у стола, но по ней не заметишь, что она рада. Сергей Петрович и не замечает: ему некогда замечать разные там психологические детали. Он еще некоторое время осматривает рану и вылущивает опухоль пальцем. Еще несколько минут - рана зашита. Он снова моется и переходит к другому столу. "Выскочка!" - думает Валентина раздраженно, пока опухоль передают на исследование, а на стол укладывают другого больного. Ей уже и взаправду чудится, что она вот-вот собиралась закончить операцию, а тут влез - бестактно - Сергей Петрович со своей помощью. Но у нее, как у всех почти людей, есть совесть: "Да нет, - готова оправдать она его, - откуда ему было знать, что я собиралась окончить. Просто, он сменил, а вот уже и конец операции".

Сергей Петрович оперирует молча, внешне неторопливо. Любит ли он оперировать? Он и сам не ответит, пожалуй. Просто, это его настоящая работа - работа, а не какие-то там вшивые кирпичи и стекло для печника. Теперь он полностью погружен в свою работу, теперь он хирург, а никакой не главврач, и его маленький оркестрик - от операционной сестры до нарколога - чувствует его, понимает его как дирижера, а не как администратора, главврача, который в свою очередь где то за спиной хирурга, возможно даже, вне операционной занимается своими делами: размышляет, к примеру, о двух бутылках ереванского коньяка, которые пыталось всучить ему еще недавно вот это тело, бывшее больным из н-ской палаты. Больной желал, чтобы его оперировал именно он, Сергей Петрович - хирург. Когда номер не удался, больной уговорил было Роберта передать коньяк. Сергей Петрович обнаружил бутылки у себя в кабинете за сейфом, произвел следствие, которое вывело на Роберта. Сергей Петрович вызвал Роберта и, упершись в него бычьими голубоватыми с красными прожилками, словно выгоревшими раз и навсегда глазами, напомнил ему о судьбе Зборовского: мать больного, прооперированного им ребенка принесла Зборовскому, профессору, выдающемуся хирургу, спасителю ее ребенка, два килограмма говядины. Недоброжелатели профессора написали анонимку. Мать призналась, что давала, профессор, что взял. Наскребли еще пару фактиков и- и профессор с волшебными руками оказался среди уголовников, которым - толстый, вежливый, обалдевший от событий - конечно не понравился, особенно не понравились "нежные, выхоленные" руки. Они били его, заставляли выносить парашу, плясали каблуками на его "волшебных" пальцах. Что попишешь, закон есть закон, и он не взирает на лица: проштрафился - получай.

Бутылки исчезли вмести с Робертом. А теперь доброхот, привыкший ходить старинными окольными путями, оказался на операционном столе перед Сергеем Петровичем - хирургом. Сейчас это было просто тело, в котором угнездилась опухоль, которое, может быть, станет снова здоровым жизнерадостным мужчиной с положением в обществе, со своими талантами и недостатками, со своей женой и всяческими взаимоотношениями, а возможно, превратится в труп, не обладающий ничем, даже памятником, даже памятью близких, даже способностью сожалеть о неудачном предприятии с коньяком, тем более пониманием той простой истины, что Сергей Петрович - хирург не может оперировать ни лучше, ни хуже того, как у него выйдет, ибо дело не в количестве коньяка, да и не в коньяке, а единственно в состоянии Сергея Петровича, которое позволит или не позволит реализовать все искусство и весь опыт хирурга. Так что куда более судьба больного зависит от того, явилась или не явилась перед самой операцией очередная комиссия, например, для разбора очередной анонимки, например: что поделаешь, коллектив есть коллектив, разные здесь люди.

Сергей Петрович - главврач размышляет о срочной, настоятельной необходимости - как только закончатся операции - отправить всех без исключения, в том числе и Сергея Петровича - хирурга, чистить тротуар возле диспансера ото льда, потому что уже звонили "сверху", потому что диспансер - самое недисциплинированное предприятие в городе по части расчистки тротуаров.

Он подумывает о том, что в тюремной больнице оборудование - особенно операционные лампы - гораздо лучше, чем у них - не без зависти подумывает. И уже юлят некие мыслишки о том, что надо бы куда-то сунуться, когото убедить, улестить - но добыть такие же, если не лучше.

Он размышляет еще о тысяче странных и, возможно, посторонних мелочей. Например, о том, что, как недавно сообщили ему в горздраве, поступил "сигнал" из КГБ. И ему смешно, потому что "сигнал" - это заявление одного кэгэбэшника, который лечился в диспансере и просто подал заявление в свое ведомство: ему показалось, что его плохо лечат. Потому еще смешно ему, что лет тридцать назад, когда он долгие часы простаивал в холодном вестибюле этой организации, ожидая, когда его вызовут в кабинет, а потом простаивал в кабинете, ожидая, когда на него поднимут глаза и спросят, что ему надо, а потом - в который раз - скажут, что об отце ничего не известно, - тогда ему не было смешно. Видимо, поэтому теперь ему даже весело думать, что на него "поступил сигнал".

Пока Сергей Петрович - главврач занимается такой роскошью, как размышления и воспоминания, хирург Сергей Петрович молча и, кажется, без особых мыслей оперирует, накладывает зажимы на какие-то сосудики, вводит обезболивающее, прорывается вглубь, к опухоли сквозь слои кожи, жира, мышц...

 

Душно. Воздух в операционной густой, жаркий, как овчина. Из подмышек выскальзывают капли пота, щекотно ползут по бокам, оба халата совершенно промокли, особенно на спине и под мышками.

Ассистент накладывает последние швы. Всё.

Сергей Петрович идет в ординаторскую, на ходу развязывая тесемки. В ординаторской он сдирает с себя халаты и, вытерев ими грудь и спину, швыряет на топчанчик. Тупо глядит на портрет Пирогова, основоположника нашей военно-полевой хирургии. Портрет выполнен в черно-зеленых тонах, как и символ "РО" на стене радиологического. От этого Пирогов кажется смертельно усталым - человек, которому все на свете отчаянно опротивело. Портрет этот, как и все остальные в диспансере - Мечникова, Рентгена, старухи Кордо, у которой в свое время учился Роберт, - как и сам интерьер с Дон Кихотом во всю стену - в регистратуре, с силуэтами модных девочек - в гинекологическом, с красными окунями - в кабинете Сергея Петровича, задумал и осуществил знакомый инженер, который как инженер близок к нулю, зато - настоящий и талантливый художник. Правда, за работу Сергей Петрович расплатился с ним рядом мелких, но важных для того услуг. Но важнее всего для инженера-художника была возможность реализовать наконец свой талант в материале. И теперь соседи из горбольницы, да и не только соседи, буквально томятся теперь от зависти, ходят, смотрят, охают, качают головами. А недавно Сергей Петрович пригласил этих толстяков из горздрава - так они полчаса торчали в гинекологическом, глазели на девчонок, переглядывались, не зная, как реагировать, и от трусости ржали, как идиоты, и животы их мелко дрожали от смеха или от страха. Они почему-то всегда трусят и тупеют, натыкаясь на что-нибудь непривычное, что не влазит в "рамки"...

Сергей Петрович глядит на Пирогова, на зеленые обводы у его глаз и ни о чем больше не думает: он словно уперся лбом в собственную усталость и стоит теперь без движения, без мысли, полуголый и взмокший, как когда-то стоял в карьере после рабочего дня, лицом к заходящему солнцу.

- Сергей Петрович, Вас спрашивают! - в ординаторскую влетает умница Наташа. День, замерший было, осекшийся на полуслове, пошел раскручиваться дальше...

 

- Следующий! - кричит Сергей Петрович.

В кабинет входят четыре женщины. Садятся полукругом, как собаки, окружившие зверя. Сергей Петрович уже знает, что им надо, он просто чует это, на лету ловит, еще до того как толстая, словно кочан, завернутая в дюжину платков гражданка принимается голосить дурным голосом:

- Так что мы от сродственников Яковлевой...

"Опоздал! Не предупредил, олух. Значит, ее все-таки положили в стационар".

- ...Они не можуть ее узять,- верещит гражданка.

"Ну уж нет, миленькие! Это мы еще посмотрим," - думает Сергей Петрович. Он понимает, что глупо, мерзко - сражаться с этими вот бессовестными, бездушными родственниками. Но нечего миндальничать, надо действовать решительно и неуклонно.

- Я хирург, - говорит он быстро, тихо, но отчетливо. Выдерживает длительную паузу, глядя прямо в глаза немедленно растерявшейся гражданке. - Мне предстоит серьезная операция. И вы не имеете права меня волновать.

- Та мы... - не сдается гражданка, очевидно, предводительница когорты родственниц Яковлевой.

- А я все ж таки считаю нужным... - гасит ее боевой порыв Сергей Петрович, и, окончательно затормозив ее изложение "причин", сам пускается вскачь, красноречиво, гипнотически, апеллируя к совести, гражданскому долгу и родственным привязанностям, увещевает женщин. Он замечает у одной из пришедших, худощавой, скромно примостившейся на краешке стула, человеческие, разумные глаза. Поэтому к ней он обращает самые веские аргументы, самые убедительные доводы:

- Когда старуха, недосыпая, недоедая, обихаживала вас, когда она гнула спину, чтобы построить дом, чтобы вывести вас в люди, - вы были довольны! - уже гремит он. - У нее хватало времени на всех вас. Она была нужна всем - когда кормила вас грудью, ставила вам клизмы, покупала леденцы, - обращается он к худенькой, - разве она подсчитывала свое время, или сколько ей пришлось на вас потратить - нет, не средств - жизни!? А теперь вы все, здоровые, сытые, благополучные, не найдете несколько минут для старухи, чтобы по очереди присмотреть за ней! Чтобы подать ей ложку каши или горшок - много ли ей надо!

Он говорит и говорит, то мягко и убедительно, то с убийственным презрением, то уж прямо клеймит гневом и позором - а сам мучительно пытается вспомнить... Ему кажется, что он забыл нечто важное, нечто обязательное, без чего нельзя, без чего все здесь рухнет, погибнет: он сам, диспансер, новая лаборатория, новая поликлиника с современными фресками на стенах - весь труд этих сумасшедших лет. Образы несделанных дел проносятся перед ним, словно темные птицы, застилают ему глаза, проносятся, пищат, каркают, требуют - времени, мозга, жизни...

Худая родственница согласно кивает головой, не возражает. Она пытается что-то объяснить, но Сергей Петрович не позволяет прервать свою речь. Он говорит, как трудно в стационаре с обслуживающим персоналом, как мало коек и много нуждающихся в лечении, которым еще можно помочь, но которым не удается помочь вовремя из-за таких вот бездушных, черствых людишек, готовых выгнать мать, отказаться от нее за неделю до смерти. Неожиданно он замечает, что обширная предводительница начинает всхлипывать, а за ней и все остальные принимаются сморкаться. Навзрыд плачет худая.

- Да-да, - говорит она сквозь слезы, - я хочь и суседка старухи и мне какое до нее дело... Ну Вы правду гутарите. А сродственники ее - чистые свиньи. Да у ее и нет никого, окромы дочки да зятя. А зять - чистый боров. А дочка у него под башмаком. Вот они и послали суседок высказать, что не хочут забирать матерь из диспансеру.

- Ага, вот как, - взрывается Сергей Петрович, выпроваживая их всех в коридор, - тогда передайте этой дочери и ее мужу, что нам... что мы вот как поступим: выпишем Яковлеву и поселим с ней нашу медсестру, которая нуждается в жилплощади, которая будет с удовольствием ухаживать за больной и похоронит ее. Но черта с два они ее потом выгонят из комнаты Яковлевой. Так и скажите им! Слышите!

Он понимает, что все это лишь пустые угрозы. Но применяет этот последний шаг, чтобы припугнуть родичей, если уж совесть у них и не ночевала. Он еще что-то кричит вслед уходящим, а в голове уже ворочаются жернова... Уже прошел десяток других посетителей, а он все не вспомнит того, самого важного дела. Он мчится коридорами стационара и вспоминает, вспоминает...

В коридорах, как обычно, толпятся больные, дышат свежими сквозняками, совсем уж весенними уличными запахами. Разговаривают об огородах, о планах на будущее, о смерти. Больные любят говорить о смерти. Может, эти дотошные разговоры о чужой смерти, о всех этих "случаях", о чужом страдании помогают забыть свое? Но нет, больные любят говорить особенно о своих болезнях: что и как, и куда развивается. Частенько говорят они и о своей смерти. Даже планируют что-то там в связи с этим, жадно обсуждая детали с пришедшими их навестить родственниками. Возможно, эти разговоры просто помогают не думать: не думать - самое главное? А возможно, они этим-то и выражают подсознательное ощущение своего бессмертия - в семье?.. Как знать, как знать...

Сергей Петрович спешит на шум, доносящийся из пятой палаты. По пути он видит в окна дворик диспансера: там мокро, пасмурно. Прямо посреди двора - словно ось его - подымается ствол дуба. Дерево так велико, что в небольшом дворике его трудно увидеть: оно все - наверху, выше и обширней дворовой жизни и масштабов. Летом его крона затеняет почти весь диспансер, а теперь оно стоит, мощно раздвинув сучья, черное и вымокшее, неся груз латунной прошлогодней листвы. Кажется, оно никогда не перестанет жить, гнать соки, расти - так упруги его ветви.

Сергей Петрович на миг задерживается у окна, забывает перебирать свои несделанные дела, на миг он как-то вдруг ощущает - не видит, не называет, а именно ощущает, как тоску или счастье, - весну. В голову ему, которая с утра еще начала ныть, а теперь обыкновенно и привычно болит, забредают невесть откуда какие-то тихие мысли-полуулыбки: о Филине, об отпуске, который когда-нибудь да будет, еще о чем-то, уже окончательно неопределенном, но обнадеживающем. И все это длится минуту, пока он на миг замирает у окна, пока снова спешит, почти бежит к палате номер пять.

Из-за полуприкрытой двери палаты рвется тонкий визгливый голос, упражняющийся в мате. Мат не разнообразен и как-то по-интеллигентному отчетлив. Так матерятся обычно женщины и вообще люди с высшим образованием. Сергей Петрович открывает дверь, и по мере того, как он ее открывает, кровь начинает приливать к его лицу. Вся палата забрызгана манной кашей и листиками вареной капусты. Оказывается этот кабан-журналист (он пишет в областную газету о "тружениках села", об их "благородном труде", об их "сложных судьбах" и "светлых характерах") швырнул, оказывается, поднос с борщом и кашей в лицо нянечке, которая принесла ему обед. Няня рыдает, утирая лицо полой халата. Журналист поливает ее визгливым матом.

"Надо сдержаться!" - вспыхивает в мозгу Сергея Петровича багровый сигнал, надпись клубится в тумане накатившегося бешенства.

- Что ж это Вы, - он предельно вежлив, - ведь все едят...

- Что они! - визжит журналист, - Эти жлобы! Они даже не догадываются, что такое жить! Что мне Ваши все...

"Скотина! Грязная скотина!" - поднимается крик в Сергее Петровиче.

- Я Вас прошу, очень прошу, - говорит он тихо и настойчиво, не допускать впредь... иначе нам придется... - "Вышвырнуть тебя, скотина вонючая, к чертовой матери! - хочется сорваться ему, заорать, двинуть кулаком по заплывшей нахальной морде. - ... перевести вас в другую больницу или выписать домой, - заканчивает он почти шепотом.

Он выходит из палаты. Влетает в ординаторскую - там никого. Скатывается по лестнице. Привязывается к кому-то, делает замечание. Снова взбегает наверх. Возвращается вниз, проносится через кухню, столовую, какие-то кабинетики, наконец оказывается в бухгалтерии. "Зачем?" - вопрос ноет, как порезанный палец. Голова трещит. Вот теперь она болит по-настоящему - раскатисто, орудийно. "Воскресник!" - возникает в нем, словно из ваты. Он спохватывается, звонит, рассылает людей, требует, настаивает, увещевает.

- Все! - утверждает он, - и медсестры, и няни, и бухгалтерия, и хирурги, и завхоз - все, и даже гинеколог, и даже больные некоторые! Да-да, им это будет полезно.

Разлетаются ледяные крошки, плывет ледяная каша: онкодиспансер чистит тротуары, выходит на видное место среди организаций города. Никто не знает, что онкодиспансеру помогает гарнизонная гауптвахта: иначе ему б не справится с объемом работ. Прием больных? - Какой еще там прием! Все на воскресник!

"Собрание! - всплывает в голове Сергея Петровича. - Собрание и соц.обязательства.

- Соц. обязательства! - звонит он зав. поликлиникой. - Виллис? Виллис, состряпай там соц.обязательства! Да-да. Что? Да. И включи туда все, что мы уже сделали за эти месяцы. Да. И что там в прошлом году не включили. И что собираемся... Да-да, и это: повысить качество, овладеть "смежными профессиями". Что? Да, конечно, это в конце. Всю болтовню в конце. Все общие пункты.

"Химикаты! - вспоминает он. - Химикаты... А как там с сыном?"

Он звонит на заводы бывшим пациентам, выпрашивает каолин для котельной, скаты для служебной машины, ледяную уксусную кислоту и хлороформ, и еще тысячу разных вещей. Звонит и домой: там малышу лучше, приходил Семен Семеныч, говорит, все в порядке, скоро пройдет.

Появляется тот инженер, который художник. Ему надо продлить бюллетень: он заканчивает новую картину, а для этого нужно время. Когда на него накатывает идея или настроение, он все бросает: работу, развлечения, общение с друзьями, женщину - пишет как одержимый. Потом уже начинает выпутываться: лжет, изворачивается, канючит - лишь бы свести концы. "Отчего он инженер? - размышляет Сергей Петрович. - Он же художник. Прирожденный. Причем с острым чувством современности." - "Оттого, верно, что художники не слишком нужны, да и не запланированы. Художники и поэты не запланированы - не то что инженеры,"- иронизирует тот, другой в Сергее Петровиче, которому задаются вопросы и который, бывает, отвечает. "Ну, а бюллетень на что ему? Пусть бы по чердакам поошивался, поголодал бы, подонкихотствовал. Таких любят и уважают... потом." - "Раз просит, стало быть очень нужно. А на чердак отправлять - не твое дело. Да и Пирогов черно-зеленый нравится ведь? И девочки на стенах в гинекологическом?" - "Да ведь воровство ж. Нечистые Пирогов и девочки получаются..." - "А пушку в радиологическое ты чисто доставал? И вообще, что у тебя стерильно, кроме операционной?" - "Вот то-то и оно. Вот потому и лгу кругом, чтоб в операционную попасть, чтобы там - за все - отчиститься." - "А у него живопись - операционная. И вот что, кончай трепаться!" - "Да-да, хватит болтать", - как бы обрезает "дискуссию" некто третий - верховный и самый молчаливый. И все какие ни есть Сергеи Петровичи объединяются под общей шапкой головной боли.

Сергей Петрович хватает знакомого инженера под руку и тащит в поликлинику подобрать колера для незаконченных помещений. Инженер рекомендует мягкие пастельные тона: свежего салата, розовой пастилы, лимонного с рисунками красным и черным, а также темно-зеленым. Он говорит, что вот придут больные и опешат, увидев вместо малокровных белых стен пучеглазого карпа красного или женскую гибкую фигурку на ветру, или профиль Нефертити во всю стену.

- А и правда, - соглашается Сергей Петрович. Ему нравится свежая идейка. Он пытается шутить. Ему хочется сбросить головную боль, ослепительным тесным колпаком обложившую, стянувшую его мозг. Сергей Петрович берет инженера за пуговицу и говорит ему, пристально заглядывая ему в глаза, что вот все считают его, Сергея Петровича, слабым и безвольным человеком, но никто не догадывается даже, какой у него железный характер на самом деле. Вот приходит такой нахальный типчик, который считает его мягким и безвредным, собирается уже ему на голову сесть, а вот тут-то он, Сергей Петрович, и возьмет его и скрутит в эдакий бараний рог - и Сергей Петрович показывает, как именно он скручивает этого типчика. Он прекрасно сознает всю глупость и никчемность этого "показа", но слова и движения прорываются где-то в стороне от его разумной воли. С трудом отрывается он от пуговицы инженера.

Сумерки давно уже осыпают дворик диспансера сухой черной манкой. Инженер прощается. Он явно обижен, принял странные откровения Сергея Петровича на свой счет, будто это он и есть тот самый "типчик", который метит сесть на голову Сергею Петровичу. Прощается, сделав "каменное лицо".

- Ну как та стенка? - спрашивает он на прощание.

- Не долбили еще.

- Так долбите же, долбите!

"Долбите, долбите, - думает инженер обиженно. - Вы только продолбите свою стенку, а я уеду. А вы хватайте других "железной рукой"..."

- Отличная будет стенка в столовой, - мечтает Сергей Петрович. - Всю ее стилизуем под бревна, под избу. А в нише на желтом фоне - расписные миски, ложки... Так что больные от удовольствия свои алюминиевые ложки проглотят.

- Конечно, - соглашается инженер, - только вы долбите поскорей.

"Мы выдолбим, а ты уедешь пожалуй,"- думает Сергей Петрович.

- Ты приходи завтра. Я сам при тебе выдолблю нишу эту. А ты тут же обделаешь ее и распишешь - чего тянуть! - предлагает он. - И бюллетенчик я приготовлю.

- Пока, - говорит знакомый инженер разочарованно и уходит.

"Обиделся, - думает Сергей Петрович. - Ну да ничего, за бюллетенем придешь... А столовая у нас все равно будет шик-блеск. Будет."

Он еще некоторое время стоит во дворе, озираясь. Над его головой сквозь черные ветки дуба протекает еще светлое вечернее небо. Головная боль не проходит. Наоборот, она разрастается, пухнет - до некоторого предела, а потом снова сжимается, чтобы опять вырасти, - она пульсирует. "Отчего все-таки не беспредельно растет? - фантазирует Сергей Петрович о боли, как о постороннем явлении. Может, как опухоль - растет до пределов мозга, а там распадается, а там снова растет вон из головы, как венчик святого". - "Чушь какая-то! - отвечает другой, трезвый Сергей Петрович. - Так врачи не думают." - о себе в третьем лице. Он провожает глазами разбегающихся по домам медсестер. Отвечает кивком на их приветствия. Глазеет на ножки зав. гинекологическим. Она кореянка, ходит в балетную студию, - вот почти все, что он знает о ней. Кроме того у нее лучшие в диспансере ножки. А возможно, и в городе. Но сейчас Сергей Петрович глядит на ее ножки машинально, скорее по привычке. Кореянка исчезает за углом и Сергей Петрович чувствует, что день кончился, в основном. "Вот еще день... как сосулька - скользнул между пальцев - и нет его..." Он, поежившись, направляется к стационару...

"Домой? Зачем домой?" Он представляет себе долговязую скучную женщину, которая робко - все еще робко - ждет его прихода, его прикосновения. "Да, истории!" - вспоминает он.

Скоро день онколога - полупраздник, полупроверка, а по существу повод проинспектировать лечебные заведения, произнести пару юбилейных речей, подвести итоги, всыпать кое-кому "всенародно", чтоб другим солоно стало, ну и награды конечно, грамоты там...

Сергей Петрович еще раз заглядывает в палаты к свеже прооперированным. Здесь все как будто нормально. Идет к себе в кабинет.

Хрустящие бланки новых "историй", недавно заведенных, приятны наощупь. Поковырявшись в пачке, он отыскивает несколько неясных мест, кое-где "истории" не дописаны, коегде ему кажется не вполне верным назначенное лечение. Он напрягается, пробиваясь сквозь унылый туман головной боли. Откладывает несколько "историй" для выяснения. Как обычно, больше всего недочетов у Юрия. И Сергей Петрович неразборчиво матерится про себя в его адрес. Пробует вспомнить, что там еще не сделано на сегодня. Возможно, завтра нагрянет комиссия. Начнут "склонять и спрягать". Нечто ужасно важное, но неуловимое стоит за спиной, висит в воздухе, вьется перед глазами. Такое ощущение, будто идешь ночью по пустынным улицам незнакомого города, который славится убийствами и ночными грабежами. И ты все ждешь чего-то, напряженно вслушиваешься - и вдруг слышишь шаги за спиной. Замираешь, резко оборачиваешься - а там никого. И становится еще более жутко, тягостно, что ли. Да и не совсем то ощущение, потому что к нему примешивается еще и чувство неисполненного долга, обязательности, ответственности: это нужно сделать - самое главное! Но что? Что же?..

Он слышит какие-то щелчки у себя в голове, словно там деловито переключают боль "с этого на другой диапазон". Ощущает страшную усталость, хоть день в общем-то был средненький, не слишком перегруженный. Он поднимается, автоматически кладет истории болезней на место, задвигает ящик. Автоматически достает из модернового шкафа пальто и колючий шарф, одевается, выходит во двор.

Во дворе тихо и пустынно. В кроне дерева шуршит то ли ветер, то ли дождичек, то ли это иней падает. На улице светлей, чем во дворе. В мокром асфальте отражаются хилые блики реклам, никому в этот час не нужных: "И что даром энергию жгут?" Прямо перед собой у стены диспансера Сергей Петрович видит уродливую массу, шевелящуюся, вздыхающую, жующую, загораживающую ему дорогу. Он пытается шарахнуться, но сдерживается, вглядывается, пытается осмыслить. Наконец понимает, что это не "чудище обло" и не грабители в балахонах, а обыкновенная лошадь, запряженная в двуколку, привязанная к кольцу в воротах диспансера. "Снова кто-нибудь из деревенских родственников!" - гневно предполагает он. Из ворот кто-то выходит, совершенно не знакомый Сергею Петровичу. Но он останавливает этого человека и начинает внушать ему на повышенных нотах, что "проклятый возчик" уже третий раз оставляет лошадь под стеной диспансера, несмотря на неоднократные предупреждения, а ведь она, лошадь, "срет, понимаете! А ведь сегодня был воскресник, понимаете!" А потому он, Сергей Петрович, будучи главным врачом диспансера, предлагает ему, прохожему - объективному и понимающему человеку - взять лошадь под уздцы и отвести за угол, а там не привязывать - пусть идет куда хочет: чтобы возчик знал наперед как оставлять лошадь под стенами лечебного учреждения, тем более после воскресника. Прохожий в принципе соглашается с Сергеем Петровичем и уходит. Сергей же Петрович, махнув рукой на лошадь, отправляется в дежурный магазин, покупает там бутылку водки (его знают там и отпускают спиртное несмотря на поздний час) и две - Цимлянского. Бредет по улице. Под ногами хлюпают замерзающие лужицы. Голова ноет. К горлу подступает не то сырость, не то тошнота.

В знакомом окне третьего этажа свет. Сергей Петрович тяжело поднимается по лестнице. В полуподвале под лестницей - замечает он мимоходом - устроили себе, повидимому, брачное ложе бродяжки: там копошатся, стонут, слышится звон стекла, негромкая брань. Почти до третьего этажа сопровождает Сергея Петровича густая вонь не то псины, не то просто нездорового пота.

Сергей Петрович звонит. Стремительно входит в комнату, бормоча извинения. Но это так, проформы ради. Он пришел бы сюда даже если бы точно знал, что явился некстати. Потому что куда же идти? Не домой же. Вваливается, грузно плюхается на продавленный диванчик, который так истрепан, что и не пытается пружинить. Откидывается на спинку. Прикрывает глаза.

- У меня сейчас такое чувство, будто я г... наелся, - говорит он, не открывая глаз - Понимаешь?! - Он открывает глаза и глядит на знакомого инженера своими выпуклыми необычайно чистыми глазами, которые теперь немного воспалены. - Понимаешь! Будто г... наелся, - повторяет он, упиваясь точным значением сказанного. - Ты никогда не пытался есть г... Его, говорят, ели в Освенциме некоторые...

Сергей Петрович неожиданно хохочет.

- Хочешь кофе? - спрашивает знакомый инженер. - Мели.

- Давай, - соглашается Сергей Петрович. Он мелет кофе в ручной неудобной мельничке, мелет с удовольствием. По комнате расплывается маслянистый аромат.

- Арабика?

- Йеменский, кажется, - отвечает инженер, трогая мелком портрет знакомой Незнакомки со змеиной какой-то улыбочкой в углах смятого рта.

- У тебя есть курево?

Инженер достает из ящика письменного стола пачку "BT". "Что ему здесь надо?" - думает он. Ему неприятен шумный смех Сергея Петровича, самоуверенная, на его взгляд, развязность.

Сергей Петрович, отломив от сигаретки темно-коричневый столбик фильтра, закуривает. Выпускает немного дыма и тут же ловит облачко носом, разевает рот широко, как рыба на песке, и, запрокинув голову, всасывает дымный воздух. В голове возникает блаженный туман. Боль уступает немного места головокружению.

- Мне надо было к тебе зайти, чтобы вспомнить, как это - быть человеком. Понимаешь, - говорит Сергей Петрович.

- Да, - говорит знакомый инженер. Он достает из стенного шкафчика бутылку. Коньяка в ней на донышке. Он разливает остатки в две рюмки. Затем прячет "Цимлянское", принесенное Сергеем Петровичем, в холодильник. Они выпивают. Сергей Петрович снова затягивается.

- Творишь?! - спрашивает он фальшивым восторженным голосом. Хотя, ему и вправду здесь нравится. Сквозь завесу дыма и головной боли он видит лица, застывшие на стенах - картины без рам: преимущественно портреты пастелью. Не портреты даже, а как бы застывшие выражения лиц, сквозь которые - сквозь грусть, сквозь искривленные полуулыбки, задумчивость, доброту - проступает некая загадка, некое внимательное приглядчивое молчание: они глядят на него, Сергея Петровича, знакомыми-незнакомыми глазами, может быть, теми самыми - человеческими?

- Да, - говорит инженер, - малюю вот. Так себе, пачкаю.

Звонят, снова звонят - постепенно собираются те, чьи выражения смотрят со стен, - постоянные гости этой комнаты. Сергей Петрович охотно бегает открывать. Входят, рассаживаются кто где, как удобнее. Закуривают, заговаривают. Дым все гуще, все синее заполняет комнату. Сергей Петрович достает "Столичную", откупоривает "Цимлянское". Инженер заканчивает портрет. Задумчиво глядит на часы. Потом наливает себе водки.

- Знаете, я в совершенстве овладел практикой речи робота! - не к месту ляпает Сергей Петрович. "Что это я?" - думает он, но не может остановиться, тянет, как заведенный:

- Принимая во внимание растущую производительность труда и достижения передовой науки, особенно зримые, - он делает ударение на "зримые", а в "зримых" на букву "р" - за два минувших десятилетия, минувших со времени всемирноисторического..., - Сергей Петрович никак не может оборвать затянувшийся период, - мы берем на себя новые повышенные обязательства, а именно, каждая медсестра обязуется овладеть двумя смежными профессиями, - заканчивает он наконец.

"Что он несет? Что ему здесь нужно?" - думают все, допивая его "Цимлянское". И Сергей Петрович почти слышит это, чувствует, что говорит не то, что лучше бы вообще не говорить, лучше уйти. Но он все-таки не уходит. Между тем закипает кофе. Все пьют из маленьких разномастных керамических чашечек. "Не хуже, чем у Филина", - думает Сергей Петрович. Но отказывается от второй порции в пользу Лиды, у которой "приятное, ну просто роскошное ленинградское произношение". "Ленинградское" он произносит особенно отчетливо, а в нем особенно жестко букву "Р". Лицо Лиды бледное, с желтоватым оттенком - из-за перекисных белокурых локонов. Ей, видимо, скучно. У нее такое выражение, словно она объелась однажды - раз и навсегда - вечеринками, друзьями, модными книгами, разговорами "Цимлянским" - всем на свете. "Скучает баба. Обожралась," - думает Сергей Петрович. Он берет Лиду за плечо, но та лениво отстраняется. Со стены на них глядит другая Лида. Лицо ее темно, пасмурно. На нем светятся глаза, прозрачные и грустные, полные затаенной доброты и загадки. Ему кажется, что и у этой, живой Лиды проступает то же выражение на лице.

И вот уже Сергею Петровичу кажется, что головная боль проходит, вернее, превращается в вату, и вата эта потихоньку распирает черепную коробку неприятно, но не больно. Он обламывает фильтр и закуривает уже бог знает которую по счету сигаретку. Затягивается. Рассказывает чтото там интересное и всем не известное. Все смеются. Все примирились уже с его присутствием и даже находят его занимательным. Он овладел слушателями. Разговор идет, конечно же, о бывших лагерях, о Сталине, о том, что времена нынче иные, новые времена.

Сергей Петрович рассказывает, как старый служакаконвойный привез на операцию заключенного из областной тюрьмы и сетовал, что раньше на работу ему идти было приятно, интересно, одним словом, потому что заключенные поинтеллигентней были, а теперь все шушера какая-то уголовная пошла, и потому он, де, на пенсию собрался, окончательно. Все смеются: ведь Сергей Петрович все в лицах показывает и на редкость ярко.

Наконец, он шумно прощается. Собственно, все прощаются и расходятся по домам. Сергей Петрович провожает кого-то: ему не хочется идти домой, хотя уже довольно поздно. Идет с ними и знакомый инженер.

- Так как насчет бюллетеня? - спрашивает он, придерживая Сергея Петровича за локоть. - Мне нужно еще пару дней, чтобы автопортрет закончить. Понимаешь, я сейчас в форму вошел, по-настоящему работается. Пишу и какую-то мощь в руке чувствую, свободу какую-то, понимаешь. У меня такое ощущение, что я все могу, безгранично, понимаешь.

- Да, понимаю. У меня тоже так иногда бывает. Когда оперирую. Войдешь в форму - и, кажется, чудеса сотворить можешь.

- И такое ощущение - выше счастья. Так все отлично - хоть помирай: ведь все равно лучше не будет, некуда!

- Да-да... А тут входит кто-нибудь и сообщает, что на лекарства лимит кончился. У тебя человек подыхает, а у них - лимит. И надо идти, ползать у чьих-то ног, извиваться, клянчить что-то там сверх лимита, - переламывает Сергей Петрович мысль инженера-художника в свое русло, не без отдаленной издевки переламывает. - Ну ладно, прощаемся. Завтра заходи. Придумаем что-нибудь.

- Ну, всего! - говорит инженер.

- А еще неплохо бы женщину хорошую найти! - нелогично, но с воодушевлением говорит Сергей Петрович. - Была однажды у меня врачиха одна... Меня на день рождения както пригласили, а там она. И не б..., понимаешь. Красивая. И умная тоже. Я ее в ванной комнате зажал. И взял бы. А она говорит: "Что ты. Сюда ж ведь могут зайти". И представляешь, во всем городе нет места, где б нам с ней достойно встречаться можно было б. Я тогда еще в районе работал. "Поехали, - говорю, - в деревню." - "Как же? Ведь туда километров тридцать пять." - "Что, - говорю, - нам тридцать пять километров, когда у меня запорожец!" Представляешь, как это здорово было: изба курная, коньяк на табуретке, сквозь него свет настоящей свечи проступает. И мы с ней - при свечах! Она очень красивая. Настоящая женщина. У нее тоже... муж, как у меня - жена. Ну и что с того! Все было очень здорово. Мы понимали друг друга и, наверно, подходили друг другу. Это ведь тоже счастье - подходить друг другу, понимаешь!

Он говорит неожиданно горячо. Припоминает кое-что помимо сказанного, что-то тонкое, что происходило между ними в ту ночь и в другие ночи там, в курной избе на окраине, даже на отшибе от села, возле леса, на берегу тихой степной речушки. Нечто несказанное, не прозвучавшее в только что поведанной банальной истории. Что это там было? Отчего он принялся сейчас об этом рассказывать? Комуто постороннему, тяготящемуся, верно, им и его рассказом? Может, то самое чувство безграничной свободы, о котором они прежде заговорили? Кто знает, кто знает... Вот он и размазывает обыденными пустыми словами про необыденное.

"Какого черта! - думает инженер. - Что это он разоткровенничался?"

- Ну, всего, брат! - говорит он несколько натянуто.

- Будь! - Сергей Петрович горячо пожимает ему руку. Скоро они теряют друг друга из виду, верней потеряли бы, если бы вздумали вдруг оглянуться с намерением еще раз увидеться. Но они не оглядываются. На улицах слякоть. Туманно и зыбко в голове Сергея Петровича. Теперь-то он бредет домой. Теперь-то уж кончается обычный этот, натруженный и наболтанный день...

 

Сергей Петрович отпирает оба замка: внутренний и английский, распахивает дверь. В прихожей, да и во всей квартире полный свет. Жена дремлет в кресле, подобрав под себя длинные худые ноги. Оттого что теперь ноги не видны, она вовсе кажется маленькой жалкой общипанной птичкой, жаворонком, что ли? В далеком своем, доисторическом детстве Сергей Петрович видел общипанных жаворонков: он ходил тогда со старшими ребятами в степь. У них был дробовик. Они стреляли жаворонков, общипывали их и делали "жареную на костре дичь". Правда, Сергей Петрович, точнее, Сережа не мог есть их, да и общипывать не мог, но стрелял охотно: ему было тогда все равно в кого - лишь бы стрелять... Все это проскальзывает теперь в тяжелой, ртутной голове Сергея Петровича. Он сбрасывает пальто и колючий шарф на стул возле вешалки и осторожно, стараясь не выплеснуть ртуть из головы, идет мимо жены в спальню. Проходя гостиной, он еще успевает ощутить ее протяженность. и он еще успевает подумать, что настоящий филин, если его подстрелить и ощипать, тоже, должно быть, жалок и уродлив. У него еще достает силы заглянуть в спальню к Малышу, увидеть его чуть тронутое розовостью лицо, убедиться в том, что он спит и дышит ровно, спокойно. Но вот он раздевается, разбирает постель. Простыни чистым снегом обертывают его набухшее жаром тело. И вот уже он не испытывает ничего: ни головной боли., ни отвращения, ни сострадания, ни усталости, ни сожаления о чем-то утерянном - ничего, кроме предчувствия близящейся бездны сна...

 

Сквозняк надувает полупрозрачные силоновые занавески на окнах кабинета. Шевелятся, как живые, белые листки историй болезней, засыпавшие пол небольшими сугробами. Сергей Петрович, нереально свежий, отдохнувший, заполняет новые истории болезней. "Историй" много: диспансер, кажется, вырос в несколько раз. Складывать "истории" в шкаф некогда и потому Сергей Петрович сбрасывает их на пол. Ему радостно видеть, как растут их прохладные сугробы. Он размышляет о времени, когда сугробы вырастут до потолка, засыпят его с головой - вот будет замечательно! И он пишет.

Из соседней комнаты доносится размеренный стук молотка: верно, Сергей, тезка Сергея Петровича - он скоро умрет, ему уже ничто не поможет, и он это отлично знает - мастерит там, насвистывает и мастерит аккуратные тоненькие рамочки из жести для картин знакомого инженера, которые будут висеть во всех кабинетах диспансера. Сергей мастер своего дела, работает увлеченно, стучит молотком и красиво насвистывает, кажется, твист Бабаджаняна - что-то о счастье.

А вот теперь сквозняк доносит до слуха Сергея Петровича мощный и спокойный шум. Так шумит роща под западным ветром или океанский непрерывный прибой, когда волна настигает волну - и это непрекратимо. Сергей Петрович выглядывает из окна. Действительно, шум живет в дереве, которое растет во дворе диспансера: шумит его огромная крона, тысячепудовая черно-зеленая листва. "Что это? - удивляется он. - Как это, листва в марте?" - "А! - догадывается он. - Наверное, у дерева такие глубокие корни!" Ему всегда казалось, что оно никогда не прекращает жить: у дерева такие корни, что оно достает... что оно добывает что-то там такое животворное, что и в марте держится на нем листва...

Он несколько отстраняется от окна, потому что в окно влазит знакомый инженер.

- Там дверь заперта, - объясняет инженер. - Понимаешь, все двери заперты, а мне надо порисовать ваших покойников. Понимаешь, натурщицы мне не по карману. Да они и не умеют позировать так естественно и терпеливо. Кроме того в Италии... в античной Италии мастера изучали анатомию в анатомичке.

- Хорошо, - соглашается Сергей Петрович. - Я отведу тебя в морг. Только не в наш, а к соседям, в горбольницу. Наших нечего рисовать. Наши слишком страшные.

- Да нет, мне и нужно страшных, - упирается инженерхудожник. - В жизни много страшного. Вот помнишь этого, помнишь - хамелеона, который сначала ползал у тебя в кабинете, пытался руку поцеловать, умолял: "Спасите, доктор! Погибаю!" А когда опухоль оказалась доброкачественной и его выписали наконец здоровым, то он перестал тебя замечать и здороваться. Помнишь, ты же рассказывал! Да нет, они очень даже жизненны, - убеждает он Сергея Петровича.

- Нет. Я лучше сейчас соседям позвоню.

Сергей Петрович поднимает серебристую трубку модного, "обтекаемого" телефона:

- Алло, Аршак Григорьевич? Аршак Григорьевич, так мы договорились? Я эту старуху Вам подброшу. Что? Какая Вам разница! У вас совсем низкий процент. А нас она зарежет. Да, да... Пусть она у вас умрет. Да, конечно. Мы ее потом к себе заберем, в свой морг. Только Вы ее у себя проведите. А то мы задыхаемся: чудовищный процент смертности, понимаете, Аршак Григорьевич? Да, конечно, взаимно. Конечно... Да, теперь вот еще...

Сергей Петрович поднимает голову, но знакомого инженера уже нет.

- Вот что, - кричит он в трубку. - Представляете, анекдот. Да-да, на последнем совещании в "День онколога". Я им демонстрирую вылечившихся больных.. Вылечившихся, слышите! А они говорят: "Не может быть. Вы их неправильно лечили." Я им доказываю - вот ведь результат. А они: "Эти методы у нас - так и сказали: у нас - не допустимы!" Ха-хаха, представляете, Аршак Григорьевич!

Сергей Петрович бросает трубку. Задыхаясь от смеха, выскакивает в коридор. Почти бегом проносится по палатам с обходом: некогда, диспансер вырос во много раз, кажется, в десять. Сопровождающие врачи, конечно, отстают: у них никогда не было первого разряда по боксу, и они не работали в молодости в каменоломне. Только Юрий следует еще за ним, где-то в двух-трех шагах позади. "Молодой! - думает Сергей Петрович на бегу. - Хоть и разгильдяй, а способный. Нет-нет, его мы не отпустим. Да, конечно, придется оставить. Выгоним - а кто оперировать будет?"

В коридорах, как обычно, полно народа: больные вперемешку с посетителями, медперсонал. Все без халатов - кто в чем. Медсестры, как обычно, шушукаются по углам, вертя хвостами разномастных модных мини, миди и макси. Зато по полу уже растекаются лужи чего-то там с неприятным запашком. "Я так и знал!" - думает Сергей Петрович, перемахивая следующую лужу.

- Я так и знал! - говорит он Юрию на бегу. - Все валится. Это черт знает что. Надо будет снова ввести халаты!

- Надо бы! - аукается Юрий из-за спины Сергея Петровича. - Да только к чему? Теперь уже поздно на попятную...

Но Сергей Петровичу некогда препираться с Юрием. Он влетает в свой кабинетик, хватает стетоскоп и кричит:

- Следующий!

Он остро ощущает, что вовсе зашился, что ему не успеть все переделать, что непоправимо упущено что-то особенно важное. Что же?..

- Следующий! - кричит он нетерпеливо.

Входит больной с жирной хлюпающей грудью. Сергей Петрович не глядя упирает стетоскоп ему в грудь... Странно: он ничего не слышит... Он вслушивается, стучит по крышечке стетоскопа, снова вслушивается. Наконец улавливает вроде бы знакомый ритм японского барабана. Только, он доносится не оттуда, не из груди больного, а совсем с другой стороны, будто бы из-за стенки откуда-то, где Сергей - тезка - заканчивает последние свои рамки для картин знакомого инженера.

Сергей Петрович вслушивается, присматривается, простукивает, прощупывает больного, а сам тяжело думает. Думает о главном, о том что все время кружится совсем близко - вот здесь, у кончика носа или у висков. От напряжения у него начинает немного ломить голова. Но вот он, кажется, вспомнил! Он вскидывает ногу. Потом другую. Потом высоко подняв стетоскоп, трубит в него ликующе и победно! Но это так трудно - точно соблюдать ритм, идущий из-за стенки. Сергей Петрович то попадает в ритм, то выпадает из него. Но трубит и трубит, отчаянно, напряженно вслушиваясь.

В коридоре хлопает дверь, другая, третья. Двери хлопают, как ладоши - вдоль всего коридора. Отовсюду: из операционной, ординаторской, из палат выскакивают люди: Юрий, Виллис, Роберт, зав. горздрава, знакомый профессор, другие врачи, кореянка-гинеколог, толстенная Аделина Самсоновна, медсестры и больные, и завхоз, который в войну был диверсантом и собственноручно расстрелял и повесил десятка полтора старост и полицаев. И все они - кто серьезно, молчаливо и сосредоточенно, кто ликующе, хотя и бесшумно, - принимаются танцевать, высоко задирая ноги и нежно обнимаясь. "Так-так, - хочется крикнуть Сергею Петровичу. - Именно так! Вот, слышите, этот ритм? Вы же слышите, как оно бьется! Исключительно здоровое сердце! Вот средство от смертяшки! Вот самое главное! Вы только прислушайтесь! ... Но никто, кажется, его не слушает. Все танцуют самозабвенно и вразнобой.

"Что ж это они? - огорченно думает Сергей Петрович. - Ведь так никогда не получится резонанса." Внезапно в кабинетик кто-то входит и останавливается за спиной Сергея Петровича. Он отчетливо чувствует на своем затылке горячее - как сорок градусов - дыхание.

- Постой, я тебя знаю! - кричит он в ужасе, не оборачиваясь. - Или это ты, Таня? - шепчет он с надеждой. - Ты, что ли? - говорит он устало и почти покорно оборачивается...

- Сереженька... - сквозь призрачную завесу брезжит мягкое незнакомое лицо. - Сереженька, - говорит лицо голосом Филина. - Вставай, Сереженька...

 

поделиться:

 
Рейтинг@Mail.ru