Главная страница

Страница Августа

 

Номера "Тёмного леса"

Страницы авторов "Тёмного леса".

Страницы наших друзей.

Кисловодск и окрестности.

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Из нашей почты.

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

журнал "Огонёк" и ещё про многое, но заметил сразу, что ничего не вспоминается о себе. Например, он не смог вспомнить, курит ли он, и это было, странно.

Всё это было как-то неприятно ему, и он решил заснуть, ведь это мог быть и сон. Но, нет, когда мы наяву размышляем, спим мы или нет, не обязательно щипать себя, чтобы убедиться в бодрствовании.

Он прилёг на подушку, прикрылся краешком одеяла и подумал о женщине, которая лежала на кровати рядом. Странно, что он не помнит ничего о ней. Он снова приподнялся и заглянул ей в лицо. Пожалуй, лицо её ошеломило его. Это была совершенно незнакомая, но удивительно близкая женщина. Странно, странно...

Нет, теперь он не уснёт. Надо же, хотя бы, вспомнить, что делать-то утром. Работать? Или выходной? Или отпуск?

Он снова осмотрел все предметы в комнате и даже встал, собираясь посмотреть другие комнаты. Если бы был отрывной календарь, как тогда, в детстве, можно было бы узнать, какой теперь день, какой месяц, какой год. Не видно было даже табель-календаря... Он подошёл к окну, стараясь не шлёпать по полу (тапочек не нашлось); прямо над крышами сияла полная луна, можно было, наверное, рассмотреть в хороший бинокль на ней горы, моря... И крыши под луной были обыкновенными, конечно, он и не ждал, что прямо перед окном будет вывеска с названием города, но... странно, что и город он не узнал. Ну, месяц какой... приблизительно сказать было можно. Лето, вероятно, начало лета, июнь. Слишком сочные и непрозрачные кроны деревьев. Ночь была ясной и светлой, из этого окна он не увидел ничего, что помогло бы ему сориентироваться. Он вздохнул, тихо вышел из комнаты. Зала. Пусто. Ну, столовая. А дети, дети? Даже жутковато стало, он не помнил ничего, что касалось его лично. Это какое-то нарушение после сна, а, может быть, и болезнь. А если болезнь, может быть, наоборот, я просто выздоровел, а не заболел? Кто я? Может быть, врач?

ПАРАДОКСАЛЬНЫЙ СОН
(ПЕРЕКРЁСТОК)

страсть

посвящается одиночеству

книга августа

часть 1
МЫ

Предисловие

Имена и события вымышлены окончательно и обжалованию не подлежат

  автор

 

Он даже усмехнулся. Почти точно знал, что не врач он.

В этой большой комнате всё было так же незнакомым, даже чуточку незнакомее, там он уже немного обвыкся. Он вышел на балкон и, облокотившись на перила, просто стал смотреть на улицу, что называется, глазеть. Был поздний час, в соседнем доме горело только одно окно на пятом этаже, скорее всего, на кухне. Всё спало. Доносившиеся звуки были обыкновенными, где-то рядом прошуршала легковая, вдалеке простучал поезд.... Курить не хотелось, то ли он, вообще, не курил, то ли не было сейчас желания.

Он с тревогой думал, что это, наверное, болезнь, о которой все давно знают. Может быть, и прошлой ночью он проснулся точно так же, а теперь опять всё забыл. Или случилось это с ним впервые и... Нет, скорее всего, это его дом, его квартира.... Эта женщина - его супруга; слишком уютно и мирно было в комнатах, и часы громко тикали в тишине, и капала на кухне из крана вода, скрипнула в спальной кровать. Нет-нет, он не в чужом месте. Иначе, всё равно, вспомнил бы хоть что-нибудь о себе...

Слишком безмятежно спала женщина... нет-нет, что-то не в порядке с ним, а мир обычен... Она так спала, будто знала его уже многие годы, ведь при чужих не бывает хорошего сна... У него была странная уверенность, что живёт он здесь давно, женщина - его жена с давних пор, но точно вспомнить всё равно он ничего не мог.

Неприятно начинать с ней разговор с того, что не помнит её совершенно. Если это не в первый раз, ей давно надоело. А что, если сегодня ничего ей не говорить? Но, как... обойтись без неё? Он почувствовал себя совершенно беспомощным. Найти бы, что ли, свои документы...

Он попытался вспомнить... нет, не вспомнить, сообразить, где могут быть его документы. Не спрашивать же у жены... В карманах одежды? Может быть. Где-нибудь в ящике стола или шкафа?

Надо же, подумал он, такое прекрасное самочувствие - и, вот тебе, потеря памяти. Как это по-медицински? Амнезия? Уже точно, не склероз. Сколько мне лет? Он машинально ощупал подбородок и вспомнил женщину. Сорок - сорок пять, неуверенно решил он. Надо найти документы.

Он открыл наугад несколько ящиков шифоньера, разумеется, ничего не нашёл, но не огорчился; он, по правде говоря, и не надеялся быстро их найти.

В комнате было очень светло, шторы были открыты полностью, и в стёклах шкафа неоднократно отражалась и сама луна, и крыши домов за окном, в общем всё. Все книги он знал и теперь попытался решить, какие ему нравятся, какие не читал, и это хорошо вспомнил.

Не включая света, он осмотрел всё в зале и обнаружил в тёмном углу секретер, запросто его открыл и сразу же нашёл документы и сберегательную книжку. Он раскрыл паспорт и увидел настолько незнакомое лицо, что решил: это паспорт её настоящего мужа, и, значит, он, всё-таки, не дома. Но, когда он подошёл с паспортом к зеркалу в прихожей и дёрнул шнурок ночника, увидел собственное отражение с тем самым лицом. Ему стало не по себе от впечатления, будто его переселили в другое тело. В чужую жизнь. Совсем. Не оставив в нём ничего от прошлой настоящей жизни.

Стало тоскливо, он долго стоял перед зеркалом с паспортом, но больше не смотрел ни на фотографию, ни на своё отражение.

Фамилия его тоже поразила: Бессмертный Константин Константинович. Ничего знакомого в ней не было. Да разве бывают такие фамилии? Бред, сон, вот что это такое...

Конечно, учитывая, что я ничего о себе не помню, не следует доверяться этому чувству вполне. В принципе, фамилия такая вполне возможна, хотя и редка. Вот, паспорт, документ государственный, подделке не подлежит. Фантазиям не подлежит.

Хорошо бы найти свою характеристику, только не производственную, а настоящую, чтобы узнать свой характер... Но, неужели, без этого у него не будет никакого характера? Нет, не характеристика ему нужна была сейчас, а биография. Автобиография. Какой у меня почерк? Кто я такой? Может быть, министр? Вряд ли. Молод. Точно, не министр: квартира обыкновенная, всё обыкновенное. Не министр, а, скорее всего, и не начальник. Потому что не хотел бы быть начальником. А, может быть, как раз потому и начальник?

Он перелистал паспорт и установил, где и когда родился, где получил паспорт, где прописан, на ком женат. Детей не было... впрочем, дети могли быть и не вписаны в документ....

Ничего совершенно не дало зацепки, не помогло ничего вспомнить. Ни места рождения, ни родителей он не вспомнил. Он не вспомнил ничего.

Его удивило, правда, то обстоятельство, что всё случившееся по пробуждении помнилось прекрасно. Он бросил документы в секретер, но вычитанное хорошо запомнил. Константин Константинович, и так далее.

Он выключил ночник в коридоре, вернулся в залу, сел в кресло и задумался. Соображение было ясным, просто так он перемножил 24 на 89, вспомнил что-то из школьной программы, из книг, но, вот, что делал вчера, вспомнить не мог. Как же так, подумал он, если я потерял память, отчего я могу рассуждать? Или мне только кажется, что я правильно рассуждаю? Или память не связана с рассуждением?

Жене я ничего не скажу, решил он. На работу не пойду. Потому что не знаю, где работа. Найду поликлинику, обращусь к врачу. Сам жене не скажу. Может быть, врач поможет выяснить, где я работаю... Надо записать свой телефон, взять паспорт...

Утром, ничего не сказав жене, оделся; они не перекинулись даже словом, это его утвердило в мнении, что дом это его, и жена эта его. Она ничему не удивлялась, и он не понял, знает ли она что-нибудь о его болезни.

С трудом нашёл поликлинику, пришлось расспрашивать людей. Город он так и не узнал, но те улицы, по которым шёл, запомнил.

. . .

Итак, думал он, я - какой-то Константин Константинович Бессмертный, нелепость. И всё кругом нелепо. Если бы у меня жар был, бред, тиф или рана... Ну, пуля в голове.... Если бы это осложнение после гриппа или менингита, всё было бы просто. Как так? Проснулся - ничего не помню. "Рука в гипсе".

Он прекрасно помнил всё с того момента, как проснулся ночью, всё до мельчайшей подробности. Он помнил каждый кирпичик дорожки во внутреннем дворике поликлиники, каждое лицо в очереди к невропатологу...

Как просто всё! Больничный лист - и всё.

Он даже удивился: врач поверил, что он не симулирует; постучал его по коленке, а больше задавал странные вопросы, наверное, битый час расспрашивал и выписал больничный лист. Велел через два дня явиться в диспансер на обследование.

В общем, медицина.

Он вернулся домой и уселся перед выключенным телевизором, даже не сняв пиджака и туфель.

Ему было сейчас страшно неуютно, как бывает обычно в гостях, когда почему-то нет хозяев. Казалось, что где-то очень далеко у него есть настоящий дом, там его кто-то ждёт, там у него близкие и родные, но этого он найти в памяти своей не мог. Он понимал, что всё такое ему только кажется от болезни. Особенно мрачен он был оттого, что здоров, но, вместе с тем, болен. Куда же ведёт эта болезнь?

Когда пришла жена, он показал больничный лист, попросил не расспрашивать ни о чём и позвонить ему на работу. Она побледнела, и он испытал какое-то щемящее чувство жалости к ней. Хорошо, что она не знала всего. Она не знает что он.... относится к ней, как к чужой. Страшно...

В больнице было невероятно скучно, ему казалось, что его совсем не лечат, а просто допрашивают. Здравого смысла у него было достаточно, он сам догадался, что его болезнь вызвала у врачей какие-то затруднения. Судя по тому, что его начали расспрашивать о работе, вернее, ему начали рассказывать о его работе, которую он быстро вспомнил, потому что она оказалась никак не связана с личным. Он вспомнил все-все мелочи, кроме сослуживцев. Приходил главный инженер Верховский Иван Ильич, он обещал Константину Константиновичу работу в техотделе.

О новых его сослуживцах рассказывал ещё в больнице Иван Ильич. Да, всё стало, кажется, налаживаться, хотя с памятью ничего не изменилось. На всякий случай, здоровался он со всеми на заводе, постепенно со всеми знакомился, но неприятное ощущение, что та ночь перерезала его жизнь пополам, так и не прошло.

Каждый вечер он шёл на балкон, захватив старый табурет, и глядел на большой двор, где допоздна играли дети. У него самого, как оказалось, детей нет и не было.

Может, оно и к лучшему, что всё забыто-перезабыто? Жена, хотя и ненавязчиво, но систематически рассказывала ему о прошлом. По её рассказам, не было там ничего, о чём стоило вспоминать. Прежде, оказывается, он курил, но теперь, по случаю, решил бросить. Пётр Прохоров, его врач, не рекомендовал. Пока.

Константин Константинович совсем уже примирился с потерей памяти и только собрался придумать себе занятие. Писать мемуары ему не подходило, а остальное не интересовало. Не собирать же ему марки или монеты?

Он понял, что жена порядком напугана, для неё эта болезнь была непонятной, а, значит, и опасной.

В августе предполагался отпуск, собирались поехать в Крым, в Ялту. Жена сама сначала об этом даже не намекала, и, если бы на работе не стали его выталкивать, он и не узнал бы об этих планах. По настоянию жены он сходил к Прохорову узнать, не следует ли поискать путёвку в санаторий, но врач рекомендовал съездить развеяться. Предполагалось, что болезнь невротическая, так определил по виду врача Бессмертный.

Беспокоило то, что он так и не понял своего характера, сильно ли переменился, но спрашивать об этом у жены не стал.

 

Когда ехали поездом, Константин Константинович смотрел в окно на однообразные места и был доволен,что ничего здесь узнавать он не должен.

Он не стал спрашивать, был ли прежде в Ялте (зачем-то вспомнил что по-китайски Ялта - Яэрта), и больше ходил без жены; ХОТЯ она беспокоилась, вероятно, что он вдруг ПОЗАБУДЕТ всё остальное и заблудиться, он ТВЁРДО отстранил её от своих прогулок. Народу было так МНОГО, что ходить по улицам было сложно. И на пляж Константин Константинович ходил сам, ему нравилось смотреть на незнакомых людей, не только на молоденьких девушек, но, вообще, на незнакомых людей; ему нравилось очень, что все они не знакомы с ним, не нужно никого узнавать; потом он испугался, что может случайно встретить знакомого; ну, и пусть, решил, наконец, Константин Константинович, я и, в самом деле, могу что-то, кого-то забыть, ну, и что, потом... я сделаю вид, что начал припоминать... да и ладно, что гадать наперёд?

Дня через три он уже достаточно знал Ялту, конечно, приморские улочки, пляжи. Ему было даже как-то радостно и от невыносимой в этом году августовской жары днём, и от тёплой бархатной темноты ночи, когда он сидел за столиком какого-нибудь кафе-шантана.

Он так и не курил, заказывал всегда шампанское, всегда понемногу, по бокальчику, долго цедил кисловатое вино, удивляясь, что не помнит ни вкусов своих, ни привычек. И, может быть, он предпочитал раньше водку или коньяк? Впрочем, это совершенно не важно.

В тот вечер он заказал себе закусить, хотя из всего меню оказалась только холодная курица, Константин Константинович не огорчился, решив, что заливного омара (или кальмара?) он попробует следующий раз за ажурными занавесками ресторана.

Он сидел за столиком один, почему-то за его столик никто в этот вечер не подсаживался. Константин Константинович усмехался, потому что холодная курица с шампанским без улыбки не шла. Правда, потом он догадался попросить яблок (апельсинов не было, были какие-то "грей-трупы", но сам официант морщился, предлагая их). Глядя на эти симпатичные яблочки в вазетке, он улыбался, хотя и пахли они не осенним садом, а старым больным складом, и стряхивал с пальцев какие-то крошки студня, в общем ему даже было весело, хотя шампанского ещё и не пригубил. Он заметил это и кивнул себе: улыбался он впервые после той ночи. "А неплохо было бы сейчас мандаринов или конфет шоколадных хороших", - подумал он, обнаружив отсутствие салфеток.

- Эй, салфеток нет? - показал он руки официанту, который стоял в углу, прислонившись к колонне и задумчиво скрестив руки. Официант было дёрнулся, решив, что его зовут, но, поняв, в чём дело, отрицательно качнул головой и отвернулся, чтобы предупредить возможную назойливость клиента.

Константин Константинович не огорчился, не удивился, двумя пальцами достал один из носовых платков, тщательно вытер руки и небрежно сунул его обратно, чтобы легко было потом вытащить снова.

И тут к нему подсел прилично подвыпивший мореман с совсем молоденькой барышней:

- А, так ты здесь? Привет, привет... Как дела, а?

- Ничего, - пожал плечами Константин Константинович, не удивляясь общительности моряка.

- Шампанского! - негромко произнёс подсевший, слегка повернувшись к официанту. Официант сделал только два шага к их столику и поторопился спросить:

- Ещё что-нибудь?-

- Во-во, - хмыкнул Константин Константинович, - согнулся! А, чтобы мне салфетки при нести, - ноги болят, да?

Официант даже не взглянул на Бессмертного.

- Салфеток... и конфет... Тащи, тащи чего-нибудь на троих, браток... Шампанского две, ты понял?

- Сейчас будет.

- Так как, говоришь, живёшь? - повернулся моряк к Константину Константиновичу, но ответа ждать не стал. - Ты его за поклоны не кори, брат, мы все гнём спину, и перед нами гнутся, тем и живём.. Я, вот, капитан, удивляешься?

- С чего это?

- Нет, ты просто обалдел, - хрипло засмеялся моряк. - После всего... ты не ожидал, скажи, а?

- Ну, не ожидал, - честно признался Бессмертный и занялся снова курицей.

- Видала, Мария? - захохотал капитан. - Такой у меня друг!

- Я не Мария, - тихо сказала девушка, не глядя ни на одного, ни на другого.

- Всё равно, хорошо, - капитан легонько похлопал её по плечу, видно, намереваясь похлопать ниже, но вовремя заметил плетёную спинку кресла. - Ты лучше смотри на него, каким стал! Ты знаешь, - обратился он опять к Константину Константиновичу, - я ведь в Одессе живу, как хочу, так и живу, правильно, ведь?

Бессмертный пожал плечами, поддерживая разговор.

- А, может, коньячка выпьем за встречу? - предложил капитан.

- Не надо, ты без того набрался уже по ватерлинию, - махнул куриной косточкой Константин Константинович. - Гарсон шампанское несёт...

- Живее, живее, парень , сегодня здесь будет много шторму!.. Дай, я!

Капитан выхватил у официанта одну бутылку, ловко зажал её горлышко с пробкой в кулаке, крутанул, и пистолетным выстрелом бацнула пробка, а за ней брызнула вверх пенная струя. Из-за всех столиков смотрели теперь на них.

- Огнетушитель! - громыхал капитан, перекрывая акустические колонки. - Ну, что ты будешь делать?

Пенная струя летела прямо в море до тех пор, пока в бутылке не осталось граммов сто пятьдесят.

- Слушай, я знаю, что это за вино пьём, пьём.. Но там, там я пью французское, оно, знаешь ли, изящнее... А ты, браток, смелым стал, да?

- Чего бояться? - пожал плечами Константин Константинович. - Вино отстирывается, правда, Маша?

- Я не Маша, - сверкнула глазами девчонка.

- Парень... Слушай ко мне, я тебе на ухо... импорт есть?

- Венгерское, - наклонился гарсон.

- Ты не понял, - капитан достал пухлый бумажник, выковырял пальцем зелёненькую бумажку и протянул официанту.

"Пятьдесят рублей", - угадал Константин Константинович.

- Пойди к Клаве, скажи, Григорьев велит, ясно? Две французского, понял?

- Но... - официант прикрыл бумажку. - У неё нет, наверное?

- Я знаю, ЧТО есть... Ну, "мартини", или что-нибудь, она догадается...

- Сейчас узнаю.

Деньги он взял и, не обращая внимания на призывы других клиентов, направился к буфету.

- Ты пил французское вино?

- Не приходилось... Но ты не расстраивайся.

- Чего? - капитан выпучил глаза, но через секунду расхохотался. - Ты слышишь, Машка?

- Я - Изабелла, - встала девчонка.

- Сиди, - капитану, наконец, удалось её шлёпнуть ниже спины, она не устояла и села. - Не падай, не надо... Ты знаешь, Ма... мамочка... Спокойно! Я таких тигриц видел в Сингапуре, ты зубы спрячь, мы веселиться пришли, или что?

Капитан рассказывал Изабелле про свои дальние плавания, а Константин Константинович, прикончив курицу, вытер руки бумажной салфеткой, такой жёсткой и противной, будто использованная пару раз наждачка, платком вытер губы и залпом выпил своё шампанское.

- Не лей слёзы, дурочка, - балагурил капитан, когда девчонка начала улыбаться его шуточкам. - Не старей, я тебя умоляю! Хотя бы пару деньков не старей, а то видишь, как мы с другом, того.... Эх, мамочка, Одесса, Костя! - воскликнул он так задорно, что Константин Константинович вздрогнул и понял, что, видимо, когда-то действительно бывал в Одессе и знал этого капитана.

- А, помнишь, Костя, - начал, было, капитан, но подошёл официант с двумя красивейшими бутылками вина. - Годится... Давай, сам уж, видишь, я развлекаю даму и её кавалера?

- Я всё помню, - многозначительно КИВНУЛ Бессмертный.

- Инцидент исчерпан, мА... мамочка, - захохотал капитан, взял открытую бутылку и налил всем золотого вина. - Такое и должно быть...

День как день

Ему начинало казаться, что он здесь всегда и жил, в этой клинике, что всегда шёл снег, всё было белым-бело. И никуда отсюда не хотелось. Его обследовали долго и упорно, с ним не делились результатами, но он чувствовал, что его случай сбивает медиков с толку.

"Вот, я в сумасшедшем доме", - говорил он сам себе и не слышал в себе ни малейшего протеста. - "Я тут и должен быть. Мне абсолютно ничего не хочется, значит, здесь моё место....". Он был убеждён в этом, но именно это, кажется, и внушало психиатрам сомнения в его вменяемости. Ну, и пусть. Он не хотел притворяться, больше не мог - и чувствовал, что и в этом проявляется его ненормальность. Хорошенькое дело - сумасшедший, который это знает, более того, этим удовлетворён.

"Я не буйный, а палата у меня отдельная. Еду приносят регулярно, ни с кем, кроме врачей не встречаюсь... Да, жена навещает. Она рассказала мне, что я прежде был ещё женат".

Следствие по делу о краже, безумии и самоубийстве

Выписали его только в марте, дали инвалидность первой группы, и он удивлялся этому. Скоро насчитали пенсию в размере сорока четырёх рублей. И дали полную свободу. Жена приносила ему деньги ещё раньше, когда он только выписывался. Они вместе оформили аккредитив и поехали во Внуково. У ней уже был билет домой, а он летел в Орджоникидзе искать свою бывшую супругу Грозную Валентину Ивановну.

Пришлось лететь до Минеральных Вод, а оттуда четыре часа с лишним ехать автобусом.

Погода была замечательная, всё, буквально всё, цвело. После снежного и серого Подмосковья глаз радовала буйная зелень; здесь будто и не было зимы, даже ледяные вершины, видневшиеся на горизонте, так сияли за зелёными полями, что верилось - здесь не бывает снега...

Странное чувство охватило его на старом Пятигорском автовокзале, он точно знал, что жил здесь раньше, ему даже казалось, что он узнаёт это облезлое здание, пивной ларёк на углу, галантерейные магазины напротив. Ему захотелось задержаться, но он испугался, что, попав в центр, не узнает ничего, и будет ему совсем плохо.

Автобус шёл по объездной и теперь возвращался, и ему казалось, что он узнаёт эти домики и перекрёстки, вспоминает улицы.

Очень жаль, что не удалось тогда, в Ялте, поговорить с Григорьевым. В тот момент его не интересовало прошлое. Только в клинике пришло Константину Константиновичу в голову поездить по знакомым прежде местам, встретить прежде знакомых людей, хотя бы просто повторить что-то из прошлого, ведь должен кто-то его помнить?

У Бессмертного было странное ощущение, будто он - калека, ну, безногий, карлик или слепой. Если бы ему сказали раньше, что так с ним будет, он бы не понял этого. Ничего у него не болело, и опасности никакой не было. Константин Константинович чувствовал себя в полном расцвете сил, был он в самом хорошем для мужчины возрасте, выглядел прекрасно и ничем не страдал. Но, видно, не даром даётся инвалидность, если он чувствовал себя калекой.

Одно из прошлого он вспомнил наверное: ему и раньше казалось, когда он ехал куда-нибудь, что вся его жизнь вот так и проходит в дороге. Но, может быть, то же самое чувствуют все люди?

И ещё он вспомнил: в Нальчике автовокзал был новый, и Константин Константинович был уверен, что раньше был другой. Но и это с уверенностью нельзя было назвать воспоминанием.

"И чего я занялся этим делом?" - думал он. - "Для чего? Теперь буду носиться со своей болезнью, как ветеран войны с воспоминаниями... Я, вот, болен тем, что ничего не могу вспомнить, а другие забыть не могут... Возьмём Фадеева. Нормальный мужик, всё понимает, как и я. Только не дают ему спать танки. Давят, давят, давят и давят. Ему-то с танками и, впрямь, невозможно жить, хоть давай ему противотанковое ружьё в постель, а мне? Что мне беспокоиться?"

И только для того, чтобы довести начатое дело до конца, он ещё раз решил не возвращаться, пока не узнает всё. Кроме всего, разве не любопытно увидеть женщину, которая несколько лет была его женой? А почему у него не было детей? Он задумался. Что ЕЩЁ ОТКРОЕТСЯ МНЕ? Константин Константинович погрузился в такое уныние, что решил сразу же по приезду в Орджоникидзе ехать обратно. Причём, решил это вполне серьёзно и окончательно.

 

Но вышло иначе. Орджоникидзе он не узнал совсем. Автовокзал был совершенно незнакомым, и район этот был новый. Константин Константинович взял такси; таксист отвёз его к "Владикавказу". Мест не было, зато посмотрел суннитскую мечеть, которую, кажется, узнал.

К несчастью, ни в одной из гостиниц свободных мест не оказалось; всё шло к тому, чтобы вернуться на автовокзал; через адресное бюро можно было бы попытаться найти адрес Грозной, но было воскресенье.

Бессмертному ничего не оставалось, как пойти в ресторан гостиницы "Кавказ". Он ещё надеялся устроиться в гостиницу попозже. Официантка подсадила его к компании весьма скучных женщин. Они отказывали всем танцевать и упорно не замечали Константина Константиновича.

Он спокойно пил своё шампанское: ему подали целую бутылку, потому что бокалами здесь не обслуживали. Из вежливости Константин Константинович предложил вина соседкам по столику, но получил быстрый и вежливый отказ...

Его не замечали, но это его совершенно не волновало; в ресторан он пришёл не для того вовсе, чтобы искать весёлого знакомства.

Он пил своё шампанское, не вслушиваясь в разговор женщин, но, видно его непоказное равнодушие вывело их из равновесия, и одна из них та, что больше всех молчала, первая заговорила с ним.

. . .

Когда он проснулся рано утром, он сразу всё вспомнил, то есть, конечно, что он теперь в Орджоникидзе у милой Ольги Павловны, с которой познакомился вчера вечером в ресторане.

Она ещё спала, и Константин Константинович взглянув на неё, поразился, что такой же чужой показалась ему собственная жена.

В комнате было прохладно; окно было приоткрыто, и за ним распевали птицы.

Константин Константинович встал и оделся; Ольга проснулась тоже и стала собираться на работу. Увидев на столе бумажку с фамилией его бывшей жены, она прочла и поморщила носик:

- Мир тесен... Просто случайность, что Валентина не пошла в ресторан... Мы же вместе с ней работаем. Вот, чёрт! Как получилось.... Ты не говори ей, что спал у меня. Идёт?

- Идёт, - согласился Константин Константинович. - Ты адрес её только напиши.

- Откуда же? Я точно и не знаю... Вот, что, ты позвони мне... Нет, не надо... Знаешь, если я начну интересоваться... нет, сам...

- Понимаю.

- Тебе кофе?

- Всё равно.

Ольга Павловна придерживала за завтраком верхний вырез халатика, словно желая, чтобы, в том случае, если Константин Константинович, всё же, расскажет о проведённой с ней ночи, можно было бы в своё оправдание с победным видом сказать: но утром я была с ним строга!

Он сам придумал, что сделать, чтобы не обращаться в адресный стол. Ольга Павловна дала ему номер школьного телефона.

- Ночевать будешь у неё?

- Она разве не замужем?

- Ты не знаешь? Ну, конечно! Муж у неё военный, сейчас уехал куда-то.... Конечно, ты у неё заночуешь?

- Не знаю.

- Вот ответ!

- На два?

- На кол! По поведению. Ну, ладно... Если не пустит - добро пожаловать ко мне. Но, не забудь - ей...

- Спасибо.

- Не за что. Пошли.

Она не позволила проводить себя до школы. Константин Константинович доехал на трамвае до кинотеатра, прошёлся по парку, снова вышел на проспект, увидел таксофоны, но всё не решался позвонить.

. . .

Валентина вылетела вчера вечером в Одессу, чтобы отправиться в круиз вокруг Европы. Ольга или не знала этого, или ждала его вечером наверняка.

Константин Константинович выехал в аэропорт сразу же, как только узнал об отъезде Грозной.

В тот же день он был в Одессе, но уже в аэропорту понял, что найти в большом городе Валентину невозможно.

Он справился только в гостинице "Красная", но, получив отказ, опустил руки и пошёл на Приморский. Нет, он не вспомнил в Одессе ничего. Выйти от Пушкинской на Приморский было слишком просто.

Бессмертный дошёл до Потёмкинской лестницы, настолько известной и достопримечательной, что сам поразился мысли - неужели, некогда он, не испытывая совершенно никаких чувств, взбирался и спускался по ней чуть ли ни каждый день и пробегал мимо Дюка, не здороваясь с ним?

Константину Константиновичу было неприятно оттого, что и теперь ничего не вспоминается ему, словно и не было, вообще, тех лет юности, которые ему казались сейчас прекрасными. Ещё бы! Он жил в Одессе, был юн!

Даже не остановившись у памятника, он спустился к Морвокзалу и вышел к причалам, у которых возвышались огромные лайнеры.

- Алло, Костя! - услышал он вдруг голос, вздрогнул и оглянулся. Кричала какая-то женщина лет тридцати пяти, стоявшая на площадке здания Морвокзала. Константин Константинович в замешательстве стоял и смотрел на её колени (она была в слишком короткой юбке; эта мода ещё не вышла за пределы порто-франко).

- Чего смотришь? - засмеялась она. - Иди сюда! Чего встал, ну, Костя! Иди к лестнице!

Константин Константинович поднялся наверх и подошёл к ней, испытывая неловкость или даже робость. Он не имел представления, кто она, и не знал поэтому, что ей говорить.

- Откуда ты? - улыбаясь, спросила она. - Собираешься в круиз?

Что-то подсказало ему, что начинать надо со своей болезни.

- Здравствуй,- сказал он. - Я должен сказать тебе одну вещь... Видишь ли, это не шутка...

- Узнаю тебя, - перебила она со смехом, - такой же нудный... Ты хоть женат?

- Извини. Я совсем потерял память.... В результате болезни, понимаешь?

- И что я тебе должна напомнить? - ещё улыбаясь, спросила она.

- Прежде всего - кто ты.

Она вздрогнула, по его лицу поняв, что это не шутка.

- Твоя бывшая жена, - сказала она, улыбаясь теперь только губами.

- Грозная Валентина? - он был удивлён.

- Именно. У тебя прекрасная память.

- Я сегодня прилетел из Орджоникидзе... Я не надеялся найти тебя...

- Зачем ты меня искал? - спросила она довольно жёстко.

- Я... думал... ты поможешь мне... вспомнить... хоть что-нибудь...

- Это не очередная шутка?

- Нет, - он терпеливо ждал, пока она мучительно решала, как поступить.

- Нет, - покачала она головой, - я ничего вспоминать не стану. Знаешь, если бы мы просто встретились, просто поболтали о прошлом - это одно. А вспоминать всерьёз... Извини, это слишком похоже на воскрешение мёртвых... Я не могу, извини.

Он долго стоял, молча, возле неё, склонив голову и бессмысленно разглядывая пол.

- Ты понимаешь меня?

- Да, конечно, - ответил он, стараясь говорить спокойно, не волнуясь. - Я понимаю, понимаю.

- Не обижаешься?

Он усмехнулся. "Не так уж... и мне нужно всё то вспоминать, наверное", - мелькнуло у него.

- Тогда пойдём посидим где-нибудь... Тут бар есть, - предложила Валентина.

Он украдкой поглядывал на неё и не мог вообразить себе, что она была его женой. Ему вдруг остро захотелось, чтобы память вернулась к нему хотя настолько, чтобы что-то колыхнулось в его сердце... Но перед ним была незнакомая абсолютно, красивая женщина, с которой было приятно провести время.

Паутина совпадений: жена из Орджоникидзе; Одесса. Ему даже показалось, что вот-вот покажется капитан Григорьев.

. . .

На следующий день он проводил Валентину; ночевать она устроила его у какой-то своей знакомой одинокой женщины, очень приятной и тихой. Водопад совпадений дал этой женщине фамилию необыкновенную: Одинокая. Марина Сергеевна Одинокая работала на кафедре университета ассистентом, судя по всему, не была из очень учёных женщин, потому что степени до сих пор не имела.

Константин Константинович остался в Одессе только из-за неё.

Марина Сергеевна занялась им ещё до отъезда Валентины, пообещав показать город.

Она показывала ему всё. Дерибасовскую от спуска до Соборки. Пушкинскую от Тёщина Моста до Привоза, все прекраснейшие улочки, вроде Островидова в районе старого костёла, парк Шевченко, Французский с его дребезжащим пятым трамваем, словно оставшимся с прошлого века, Аркадию, университетский ботсад. Зачем-то она повезла его на Шестнадцатую станцию Большого Фонтана и ещё дальше - на Амундсена, на дачу Ковалевского.

Там два часа они сидели на камушках, и Марина Сергеевна зачем-то рассказывала грустную историю о парне, которого очень любила.

Константин Константинович чувствовал, что приятен ей; она не хотела, чтобы он уехал, и поэтому он остался. Пока она рассказывала, он внимательно слушал, но, одновременно, думал - как она к нему относится. Гадал, не влюблена ли она в него. Всё-таки одинокая женщина, значит, речь может идти о романе...

Что успела сообщить о нём Валентина?

От него не ускользнуло её странное поведение, он догадался, что кое-что Валентина рассказать успела.

Ухаживать он начал позже, когда она согласилась пойти ночью на университетский пляж. Они возвращались поздно, когда уже не ходили трамваи, и как-то вышло, что стали целоваться на трамвайной остановке, как настоящие юнцы, а тут ещё из темноты возникла парочка её студентов.

Она смотрела на него хмельными глазами, он чувствовал себя мальчишкой и, глядя на неё, видел юную девочку.

Когда они пришли домой, Марина приготовила кофе, смеялась ещё, что кофе на ночь пить вредно, не уснёшь... Да что там осталось от той ночи? Они так и не уснули.

Окно во дворик было распахнуто настежь, было совершенно темно, они шептались, и ужасно знакомо пахло какими-то цветами. Он сказал ей, что ему кажется знакомым запах цветов, и она всплакнула; ему стало не по себе от её слёз, Константин Константинович подумал про себя, что нехорошо врываться в чужую жизнь, зная, что придётся исчезнуть; но потом решил, что ему самому больнее и будет, потому что отсюда уезжать не хочется. Он нарочно подумал, что в эти трогательные минуты ему кажется, будто здесь и есть его настоящий дом, о котором он раньше мечтал, что это всё ему знакомо, а Марина - настоящая его жена и любовь.

Но он не сказал ей этого, а только подумал ещё, что на самом деле всё не так, всё не так...

Марина ему сказала утром, что не хотела бы знать, когда он уезжает, и было бы лучше не знать, как лучше не знать часа своей смерти. Проснуться - а его уже нет, как будто никогда и не было.

Он запомнил это и, хотя она сразу же исправилась, сказала, чтобы он не вздумал и в самом деле уехать, не простившись, пожалел бы её, он уже решил точно, что уедет так, исчезнет.

Константин Константинович не мог понять, отчего им обоим кажется, что они совсем юные, почему он не верит своим глазам... и не понимал ещё, отчего она так часто плачет.

Он думал только, что делает нехорошо, изменяя той жене (хотя бы и незнакомой)... Ведь не пристало ему, потеряв память, менять всю жизнь - поздно. А что же делать? Доживать старую?

Неопределённость

Когда человек теряет память, болезнь, всё же, какая-то у него наверняка есть. Тем более, когда ему дали за это инвалидность.

Константин Константинович очнулся опять в той же московской клинике, но очнулся не по настоящему, а только осознал, наконец, что находится в клинике и был здесь и вчера, и позавчера, и раньше. А сколько дней - он не помнил. Он помнил уже и имя своё, и лица знакомых врачей, и всё, что делал после первой потери памяти, помнил, как жил в Одессе у Одинокой.

Но что случилось потом, он не помнил. Судя по страшным рубцам, он пережил либо аварию, либо авиакатастрофу, либо операцию, но, нет... В общем, до психиатров он явно побывал у хирургов. Константин Константинович сам уже не решался расспрашивать, а врачи не стали ему ничего рассказывать; он предполагал, что его приключения могли быть не очень безобидными.

Константин Константинович был удручён, подозревая, что с ним мог случиться приступ буйного помешательства; но больше всего он тревожился о Марине: не случилось ли чего с ней?

Наконец, он спросил о ней; вероятно, спрашивал он не в первый раз, врачи уже навели все справки (или успокаивали его?) и ответили, что с Мариной Сергеевной ничего не случилось, и ничем он её не обидел.

Его не возмущало, что вся его жизнь теперь была на виду, что он теперь сумасшедший. Но ему объяснили, что скоро выпишут его домой, потому что он здоров.

Здоров-то он был здоров, но в аэропорту на календаре увидел дату: со времени той встречи в Одессе прошёл год.

. . .

В Одессу он выехал поездом; жена не успела приехать в Москву и передать ему денег. Сколько было при нём - вполне хватило не только на билет, но и на первое время в Одессе.

Железнодорожный вокзал Константин Константинович узнал, видимо, помня его по прошлой поездке. Багаж его был более, чем скромным - только дипломат с электробритвой, зонтиком, немодным болоньевым плащом, чистой сорочкой, парой белья и носками, и документами. Этого было вполне достаточно.

Константин Константинович вышел к троллейбусной остановке, сел в первый номер, который шёл по Пушкинской, затем сворачивал на Дерибасовскую; ему нужно было выйти за Новым Рынком, на следующей остановке после драмтеатра.

Одесса совершенно не изменилась с того времени; год пролетел незаметно и для неё. Константин Константинович специально ехал поездом, чтоб хоть немного компенсировать впечатление пропавшего года. Одесса цвела; Пушкинская была ещё светла и прозрачна, будто светилась её брусчатка. Бессмертный стоял на задней площадке с молодыми ребятами, студентами, ему нравилось плавное покачивание троллейбуса; он даже подумал, что сейчас же возьмёт Марину, и они поедут катером в Лузановку или ещё куда-нибудь. На Фонтан, в Аркадию.

Остановку он узнал сразу и вышел из троллейбуса. Константин Константинович вдруг почувствовал сильное волнение и присел на лавочку, здесь же, на остановке. Чувствовал себя уставшим; всё же, он сдал здоровьем с тех пор.

Что же случилось с ним? Гадать можно было бесконечно, напрасно он не спросил, когда выписывался. Может быть, это и не важно, раз уж он жив, а, может быть, и важно, если, например, он пытался покончить с собой. Но из-за чего?

Спросить Марину? А не... не будет ли ей это неприятно? Вообще, как она его встретит? Не лучше ли устроиться в гостиницу? Но как тогда идти к ней?

Он попытался вспомнить её лицо и вдруг не смог. Это неприятно поразило его; он зачем-то посмотрел на часы.

С час, наверное, сидел он с понуренной головой, и вывел его из оцепенения резкий нечеловеческий голос:

- Пор-р-р-ра! Пор-р-р-р-ра! Р-р-р-р-а-дуйся!

Константин Константинович быстро поднял голову и на ближайшей ветке боярышника увидел попугая.

- Попка! - вырвалось у него, и он огляделся. Вокруг никого не было. Галлюцинация? Не так уж невероятно увидеть в Одессе весной говорящего попугая.

- Попка! Попка! Попка! - похлопал крыльями попугай. Ему, очевидно, очень хотелось с кем-нибудь поговорить.

- Что прикажешь делать?

- Р-радуйся, бр-р-рат! - приказал попугай. И добавил:

- Гр-р-р-и-гор-р-р-ий! Гр-р-р-ри-горр-р-рий!

Помолчал и добавил:

- Укр-р-р-рали Сер-р-р-геевну!

И улетел.

Константин Константинович поднялся с лавки и перешёл через дорогу. Он снова попытался представить лицо Одинокой, вспомнить, как она выглядит, но нашёл только полицейские приметы: рост невысокий, стройная женщина лет тридцати пяти -сорока, волосы... не помню... цвет глаз.... Особые приметы...

Когда он стал приближаться к её райончику, заметил, что улицы здесь очень схожи между собой, а название той улицы он не помнил; не то, что забыл - никогда и не читал. Валентина привела его, он и адреса не слышал...

По каменной бухте на углу, по высокому каштану и арке ворот двора он узнал улицу, хотя уверенности не было полной. Он не узнавал её. Постояв в растерянности на углу, он, всё же, свернул, но дома её так и не нашёл. Теперь он жалел, что не записал адреса.

Чем дольше ходил он по улочкам, тем больше ему казалось, что это, вообще, не то место, может быть, не тот город.

Константин Константинович почти бежал по тротуару, добежав до угла, на мгновенье останавливался, оглядывался направо и налево и бежал дальше. Наконец, ему показалось, что он уже не ищет, а просто бежит. Непонятный страх, словно он заблудился, мешал ему сосредоточиться.

"Что за чепуха?" - подумал он и остановился. Он очутился далеко от тех улиц, здесь уже начался какой-то уклон. "Неужели, я не смогу даже вернуться к троллейбусу?" Он попытался сориентироваться и скоро вышел к Новому Рынку, это стало для него неожиданностью. "Хорошо, - подумал он. - Я могу пройти по троллейбусному маршруту и снова попытаться найти её дом".

Константин Константинович нашёл троллейбусную остановку, дождался единицы, сел и вышел на знакомой остановке. Он узнал её совершенно точно; и боярышник, где на ветке раньше сидел попугай, и дома...

Он твёрдо знал, куда должен идти: следовало перейти улицу, пройти через крохотный скверик, и идти прямо по улице четыре квартала; свернуть направо, дойти до углового продмага, перейти улицу и свернуть в переулок, переулком пройти до первого перекрёстка, свернуть налево, и где-то по этой же стороне будут ворота её двора.

Константин Константинович постарался успокоиться и быстро перешёл улицу.

Ему показалось, что где-то улица переменилась, он перестал узнавать её. Он вернулся с квартал и с недоумением оглянулся. Снова улица показалась ему знакомой. Он медленно пошёл вперёд; сначала улица казалась ему знакомой, но стоило дойти до перекрёстка - он опять перестал её узнавать.

Константин Константинович посмотрел на часы; было двадцать минут шестого. "Направо пойдёшь - смерть найдёшь, - подумал он. - Налево - коня потеряешь. Прямо... Только прямо..."

Он решил один квартал пройти прямо и, если ничего не обнаружит, вернуться и пойти налево. Словом, следовало посмотреть все направления.

Но он так и не узнал ничего. Вернулся ещё на один квартал и попытался свернуть раньше. Но и этих улиц он не видел раньше.

Константин Константинович отчаялся и бросился бегом по этим переулкам и улочкам, но только опять заблудился. Совершенно уставший, он остановился в каком-то маленьком скверике, нашёл лавочку и присел; через скверик шли люди, можно было спросить, но спрашивать ему было нечего.

Следовало бы оставить эти попытки и уехать отсюда; но он никак не мог согласиться с такой потерей Марины.

Ему пришло в голову обратиться в адресный стол; он взглянул на часы - было без пятнадцати семь.

- Пр-р-р-р-р-р-вор-р-р-р-ро-нил! - он вздрогнул, обернулся и увидел сидящего на розовом кусте попугая, в упор уставившего на него чёрные бусинки.

Константину Константиновичу показалось, что попугай вспорхнул, отлетел шагов на десять и стал ковылять к нему по дорожке, увеличиваясь в размерах; это была, несомненно, галлюцинация, и он прекрасно это понимал. К нему подошёл какой-то старичок с лицом попугая, участливо наклонился и спросил:

- Что с вами?

- Ничего, ничего...

Старичок уселся рядом и некоторое время молчал.

- А где попугай? - спросил Константин Константинович и, не дождавшись ответа, встал и пошёл прочь. Опомнился он совсем у моста на Пересыпь, легко сориентировался, расспросил людей и на троллейбусе доехал до центра. Попытался устроиться в "Пассаж", разумеется, это ему не удалось.

Было темно; он прошёлся по магазинам, поднялся в ресторан "Юбилейный" и заказал ужин. То, что он не смог найти её дома, представлялось ему совершенно нелепым. Невозможным. Он попытался вспомнить её дворик, но вспомнил только запах цветов. И её слёзы.

. . .

К нему подошли два милиционера; он сидел на лавочке Приморского бульвара, надев плащ, потому что было прохладно.

- Гражданин! - козырнул сержант. - Разрешите ваши документы.

- Пожалуй ста, - Константин Константинович раскрыл дипломатку, достал паспорт и передал милиционеру.

- Приезжий?

- Да... Не удалось попасть в гостиницу.

- По какому делу к нам?

- Так, посмотреть...

- Ясно.

- Я посижу здесь, ведь можно?

- Прохладно, - сказал сержант, возвращая паспорт. - Лучше куда-нибудь пройти...

- Куда? - вяло спросил Константин Константинович, думая о Марине.

- Знаете, вообще-то у нас спокойно... И, всё-таки, ночью не рекомендуется...

- Что не рекомендуется?

- Вы же знаете, спать здесь нельзя.

- Я не собираюсь спать.

- Смотрите за вещами.

- Спасибо.

Милиционеры отошли. Рация у одного из них запищала, послышался лёгкий треск и чей-то голос.

"Смешно подумать... А, может быть... не галлюцинация? Попугай или нет?"

Порт, освещённый прожекторами, как днём, жил своей обычной жизнью, гудели буксиры, что-то гремело. А в городе было темно и тихо.

Спать ему и в самом деле не хотелось.

. . .

Утром он нашёл университет на Петра Великого; но там оказалось очень много кафедр. Когда он сказал, что не знает, на какой кафедре работает Одинокая, одна женщина расхохоталась и сказала, что, между прочим, она сама - одинокая. Впрочем, что-то фамилию такую она не слышала совсем; вероятно, эта женщина его обманула; если он не найдёт свою Одинокую... не будет ничего удивительного... потому что все... буквально все теперь - Одинокие...

В отделе кадров, куда его направили, подтвердилось, что преподавательницы, вообще сотрудницы с такой фамилией в университете нет. Есть, например, Марина Сергеевна Орджоникидзе, кстати, незамужняя и, следовательно, одинокая. На всякий случай он запомнил название кафедры и адрес биофака и решил зачем-то увидеть эту женщину. На Греческой площади он сел в троллейбус и поехал в сторону Аркадии; адрес удивил его - Шампанский переулок.

На кафедре была только одна женщина; подходя к ней, он понял, что не может точно решить, она это, или нет. Разумеется, он не узнавал её. Но она, она-то должна была узнать его?

Но это была не Орджоникидзе, об Одинокой, разумеется, тоже ничего не слышала, впрочем... кажется, когда-то очень давно училась на геофаке девочка с такой фамилией... А вот она, то есть, конечно, не Одинокая, а Марина Сергеевна... В дверях появилась улыбающаяся женщина; она была необыкновенно мила, а улыбку её Константин Константинович принял за свидетельство того, что она его узнала; он не узнавал её, но теперь не обращал на это внимания.

- Вы ко мне? Чем могу быть полезной?

Он крепко ошибся: она не могла не узнать его. Женщина с такой громкой фамилией со всей обаятельностью рассеяла его сомнения, рассказав, что ещё год назад не была Одинокой и может вполне поручиться, что видит его впервые.

Они были на кафедре одни; первая женщина вышла в самом начале разговора, и больше никто не приходил; у Константина Константиновича пропала последняя надежда, поэтому он сидел и бессмысленно смотрел в окно, а Марина Сергеевна утешала его.

Потом она пошла в деканат, пришла лаборантка, женщина очень неприятная, ему пришлось уйти; он сел перед зданием на скамейке, где ещё сидела девушка, читавшая толстую книгу, скорее роман, чем учебник.

Сидел он очень долго, часов до трёх; как подошла Марина Сергеевна, он даже не заметил; она присела рядом, но напоминать ничего ему не стала, что-то рассказывала об Одессе и о том, как разводилась с мужем.

Он проводил её до троллейбуса, и она неожиданно пригласила его к себе на чай; он сразу сказал, что ночью не спал, сидел на лавочке; он думал, что она отменит своё приглашение; она улыбнулась и спросила, не желает ли он выспаться хорошенько? Он признался, что глаза, уже слипаются.

Когда он проснулся утром, она была рядом, но не позволила себя поцеловать; дразнила его близостью и недоступностью.

- Нет-нет, дорогой Константин, я разделила с вами ложе не от любви, а из сочувствия... Я понимаю ваши чувства...

- Я не нашёл её...

- Мы пойдём сегодня вместе и обязательно её разыщем.

. . .

- На этом месте был когда-то дом, где я жила.

- Ваш дом? - поразился он.

- Да. А теперь здесь... новый дом.

- А когда, вы не помните, когда выстроили этот дом?

- Прекрасно помню: шесть лет назад. Тогда я вторично вышла замуж... Это был брак по расчёту. У моего мужа тоже была взрослая дочь, и у него не было квартиры. Я, разумеется, знала... Мы собирались разменяться, но... Сразу не удалось, а через месяц наш брак вдруг стал фактическим... Мы бы так и жили, если бы Изабелла не вышла вдруг замуж... Но это очень неприятная история...

- Так вы жили здесь одна?

- С дочерью.

- Шесть лет назад? Не позже?

- Вы подозреваете, что я - ваша Одинокая?

- Я не подозреваю... понимаете, я испытываю к ней такое чувство, будто она мне близка...

- И ко мне - тоже?

- Да.

- Боже! Да вы профессиональный соблазнитель женщин!

- Но это - то самое место! Если представить себе, что нового дома нет, а на этом месте - прежний... понимаете? Я узнаю это место!

- Ну-ну, Константин Константинович! Я сейчас начну думать, что вы вознамерились меня покорить и желаете прекратить свои поиски.

Ему стало стыдно, что, и в самом деле, он не против нового романа; он забыл Одинокую, а Марина Сергеевна была прелестна.

- Вы знаете, Марина Сергеевна, я прекращаю поиски.

- Вот видите! А дальше что?

- Вы провожаете меня в аэропорт.

- Вы хотите меня... чтобы я проявила свою гордость и не оставила вас на следующую ночь? Или вы не принимаете моё приглашение?

Константин Константинович растерялся, но овладел собой:

- Я остаюсь, разумеется, даже если и сегодня вы испытываете ко мне не любовь, а сочувствие...

- Любовь, любовь, - засмеялась Марина Сергеевна; он всё ещё не мог узнать её лица, голоса, но почему-то уже был уверен, что это она; может быть, так легче начинать новый роман.

. . .

В Орджоникидзе Константин Константинович направился сразу в школу, где работала Валентина. Он немного боялся, что не найдёт и школы, но на этот раз обошлось всё благополучно, хотя пожилая техничка сначала не впускала его, ей невозможно было объяснить, что ему надо к учительнице; выручила Ольга Павловна, случайно проходившая мимо.

- А, это вы! - улыбаясь, подошла она. - Заходите... Да не обращайте внимания... она у нас странная, знаете... Прошу... Вы уже устроились? Нет? Не забыли, где я живу? Придёте? Вам надо увидеть Валентину Ивановну? Идите в учительскую, сейчас будет звонок. Если что - позвоните мне, я вас сразу к себе отвезу, хорошо?

Валентина наотрез отказалась напомнить ему что-либо, но дала два адреса в Орджоникидзе и один в Пятигорске - адрес его первой жены.

- А.. помнишь, та женщина в Одессе? - осторожно спросил он. - Я собираюсь в Одессу, хотел бы у неё остановиться.

Валентина побледнела.

- Зачем это?

- В Одессе тоже должны быть у меня друзья, знакомые...

- А Марина, зачем тебе она?

- Я хочу повидаться с ней.

Валентина помолчала.

- Я посмотрю её адрес дома... Я не помню её адреса! Понимаешь?

- Понимаю. Я подожду.

- Не надо Костя!.. Оставь это!

- Что?

Она успокоилась.

- Я тебе потом вышлю. Её адрес... Если найду, разумеется. А не найду - что ж, другой дам, идёт?

- Я подожду.

- Уезжай!

- Мне нужен её адрес.

- Зачем? Она тебе что-нибудь говорила?

- Что?

- Зачем она тебе нужна?

- Я тебе сказал.

- Я не верю тебе.

- Какое тебе дело, в конце концов? Может быть, я влюбился в неё.

- Влюбился... Хорошо... - тихо сказала Валентина, отворачиваясь к окну. - Подойди к двум часам...

- Что она тебе сказала? - поймала его в коридоре Ольга Павловна. - Придёшь ко мне, да?

- Попозже, - сказал он и ушёл.

Чтобы как-то отвлечься, он заходил подряд во все магазины и бесцельно разглядывал витрины прилавки и полки.

Как хорошо было бы всю свою жизнь провести в одном городе... послушай, а родственники, ведь у меня должны быть родственники? Где они? Родители.... Надо узнать. Братья, сёстры... дальние родственники...

Полки были забиты духами, одеколонами, кремами; ему казалось, что всё это годами не раскупается, слишком уж много всего... вообще, людям не нужно так много безделушек.

Он долго стоял перед витриной универмага, и тогда его окликнул какой-то мужик:

- Котя! Котя! Привет! Не узнаёшь? Да? Ты чего, Котя? Это же я, Воткин! Помнишь?

Константин Константинович ухватился за эту ниточку:

- Воткин? Не может быть!

- Что, старик, глазам не веришь? А ты посмотри... посмотри... Эх, Костя... Что жисть сделала, любимая, с нами, а? А я тебя сразу узнал...

- Воткин, Воткин... - он вглядывался в лицо совершенно незнакомого человека, будто надеялся его узнать; на самом деле, он ждал, чтобы Воткин ещё чего-нибудь сообщил, хотя бы имя своё назвал.

- Ну, да, - самодовольно ответил его старый знакомый. - Я - то самое существо, что когда-то тогда было Воткиным! Знаешь, из меня тоже могло получиться чёрт знает что! Я, знаешь, вижу иногда Матрёшкину Антонину, ну, она, ясно, меня в упор не узнаёт... так вот, думаю я, а, вот, иди я в роскошном серебряном пиджяке, в очках этих... в джинсах, понимаешь, так она бы, стерва, сразу бы признала.. Да не вышло ничего с меня, - вздохнул он и тут же почти гордо прибавил:

- Спился Витька Воткин, оправдал своё фамилие... Это трезвый я по случаю праздника, деньги кончились... ну, не кончились, просто не раздобыл... Так что, если угостишь, поговорим о жизни, о времечке том золотом, ох, и наговоримся же мы! Ей богу, бери портянку, самое наше винцо народное! А? Возьмёшь?

- Беру, беру, - Воткин буквально за руку потащил его в гастроном, который оказался на первом этаже того же универмага. - Бери, сколько можешь, - подталкивал Воткин. - Не бойся! Я не алкаш больной, врачи сказали - просто привычка... Видишь руки?

Он растопырил пальцы. Пальцы маленько дрожали.

- Это от усталости, - объяснил Воткин. - А так - ни-ни! Да я даже не похмеляюсь, ты понял?

- Вот что, не суетись, Витька, - сказал Константин Константинович, укладывая в портфель три "огнетушителя" портвейна "Кавказ". - Не суши мне мозги, - добавил он покровительственно, видя, как поразился количеству вина Воткин. - Ты мне рассказывай всё по порядку.

- Как тебя Гриня в больничку отправил, да?

- Когда?

- Да ты чё?

- Рассказывай, Воткин... Давай!

- Я тогда решил завязать и уехать подальше. Но ты же знаешь Антонину... Она меня любила, ей-богу! В общем, когда Гриню посадили, Антонина сама собрала моё барахлишко и перетащила к себе... Помнишь её подвальчик? Я сказал ей: Антонина не попомню тебе твоего ... а за хату спасибо. Чудно было... ты же сам знаешь, как я тогда жил... Заплатила Антонина за меня червонец, выписала мне ксиву новую, пошёл я работать на сортировку...

Воткин рассказывал довольно подробно о своей жизни, и, хотя Константин Константинович так ничего и не вспомнил, да и не услышал ничего, связанного с ним самим, история Воткина в рассказанной части становилась ему понятной. Воткин для него был тоже человеком с перерубленной пополам жизнью; одна ее часть - прошлое, была покрыта мраком.

Они пришли в какой-то довольно паршивый двор, прошли в самый его глухой угол, где обычно помещаются дворовые сортиры, и по перекошенным каменным ступенькам спустились в подвальный коридор; Константин Константинович сразу заметил, что подвал обитаем, несмотря на то, что ни одного человека так и не увидел: в коридоре стояли примитивные табуреты-умывальники, поломанный детский велосипедик и ещё какая-то рухлядь. Синие фанерные двери вели, по-видимому, в квартиры соседей Воткина. Таких дверей Константин Константинович насчитал четыре. В коридоре не было ни одной лампочки, и в конце его дневной свет от входа почти не ощущался; Константин Константинович оглянулся, и ему показалось, что выход очень уж узок; ему стало жутковато.

Воткин уверенно шёл впереди; они оказались перед какой-то дверью, и Константин Константинович подумал, что это и есть квартира Воткина; однако, эта дверь просто разделяла два подвальных коридора. Воткин открыл её и пропустил Бессмертного. Сразу же они свернули в левый коридор, казавшийся совсем тёмным, прошли по нему шагов десять и снова свернули. Здесь был маленький тупичок, освещённый тусклой, ватт на пятнадцать лампочкой от холодильника, висевшей на проводах без патрона на уровне груди взрослого человека. Константин Константинович осторожно обошёл лампочку и остановился рядом с Воткиным перед одной из трёх голубых фанерных дверей.

Воткин без ключа дёрнул висячий замок, вынул его из колец и открыл дверь.

- Давай, давай, - пригласил он, пошарил и включил свет.

Прямо за дверью была вся его квартира. Удобства были здесь же, у двери в метре от стены стоял пожелтевший от древности унитаз, над ним на голубой дюймовой трубе длиною около метра каким-то чудом держался сливной бачок, к ручке которого вместо цепочки было привязано довольно несвежее полотенце. Конструкция потрясла Константина Константиновича.

- Любуешься? - сказал, не оглядываясь, Воткин, бесцеремонно смахивая с письменного стола пустые консервные банки, газеты и ещё что-то неопределённое. - Я сам любовался, когда сюда заехал... Рай... а это... ты знаешь удобно - в сортир ползти не надо, если чего.. Давай флаконы!

Константин Константинович поставил на стол свой дипломат, открыл его и выставил одну за другой все бутылки. Воткин смотрел на них заворожено.

- Счас стаканы сделаю, - он сглотнул слюну, выскочил из комнаты и через минуту или две вернулся со стаканами, которые быстро сполоснул в бачке.

- Зажрать... ничего нету, ты видишь, не ждал гостей, ей богу, пожевать нечего... Ну, ничего, - вид у него был самый озабоченный.

- У меня есть, - Константин Константинович достал то, что взял с собой в дорогу, да так и не успел съесть.

- Ого! Ну! Вот это жратва, Котя! Живём! Ей богу, ты просто факир!

- Клоун, - невесело подтвердил Константин Константинович, поискав глазами нож. И тут он заметил, что бесформенная масса в углу - не сундук, а настоящий рояль...

- Это что? - показал он пальцем на рояль.

- Да, струмент... Я не играю, так, он ещё при Антонине поставлен был, ещё до неё стоял.... Ты чего? Давай, я открою, я быстро!

Он взял бутылку у Константина Константиновича, мгновенно открыл её зубами и так же быстро, но бережно, не разлив ни капли, наполнил стаканы до краёв.

- Ну, Котя... Так рад... в общем, за встречу...

Он моментально опустошил свой стакан и поставил его на стол.

- Где же стулья? Клянусь, вчера были... Макарыч утащил!

Константин Константинович выцедил пол-стакана мутного коричневого перегноя и поставил его рядом с пустым стаканом Воткина.

- Чёрт! Даже посидеть негде! Ну, ладно... Знаешь.... - он залез под рояль и вытащил оттуда пыльный чемодан и ящик из-под помидор. - На, вытри...

Константин Константинович взял с пола смятую газету и тщательно протёр чемодан. Воткин налил портвейну себе и долил до краёв стакан Бессмертного.

- Куда ты гонишь? - недовольно спросил Константин Константинович. - Ты жуй, да рассказывай мне про всё...

- А что рассказывать, Котя? Что рассказывать? Вся наша жисть уже рассказанная... И сколько той жизни?.. Жить осталось четыре понедельника! Давай, лучше, выпьем, чёрт-дьявол! За годы наши молодые!

- Да пили мы за годы...

- А за них сколько ни пей - не убавится... Ещё выпьем... Давай, не жмурься, успеем ещё прижмурится там, дома, - он показал рукой на полок и залпом выпил своё вино.

- А это что? - спросил Константин Константинович с удивлением, заметив перед собой окно. Обыкновенное застеклённое окно, за которым была кирпичная кладка.

- Это гаражи построили тут, - охотно объяснил Воткин. - Макарыч жаловался, у него тоже пол-окна заложили... Он жаловался, жаловался...

- Ну и что? - поторопил его Бессмертный.

- Всё жалуется! - ухмыльнулся Воткин и подал стакан Константину Константиновичу.

Бессмертный выпил весь стакан, встал с чемодана, отломил маленький кусочек булки, подошёл к каким-то синим ставням, распахнул их. Захотелось протереть глаза.

- Чудеса у тебя! Тоже гараж?

- Да нет, - довольно сказал Воткин, любуясь застеклённой - одно стекло матовое, другое прозрачное - двустворчатой дверью, за которой была точно такая же кладка, как и за окном. - Там теперь склад картошки... А жили там Салояны, хорошие люди... Они получили хату. Меня просто хотели вышибить, а Антонина - умница, - оказалось, меня прописала.... Я тут забаррикадировался... Хотели выкурить... Роялем дверцу припёр, а потом прорубил в коридор проём... оставили меня...

- Ей-ей, хорошо у тебя тут, - ляпнул Константин Константинович и сразу понял, что ляпнул. - Тихо, я говорю...

- Тихо, - согласился Воткин и разлил из бутылки остатки. - На, держи... Тебе хлеба отломить? Сиди, сиди! Я тут хозяин... ты же знаешь, мы кавказцы... госте... терпимы... пны... да... У нас - так! Ты же... из наших? Да, Котя плакать хочется, как вспомнишь ту житуху! А ты, кто ты? Не узнаю я тебя! Может ты - это не ты? Ты помнишь ту житуху?

- А ты? - спросил у него Бессмертный, у которого снова появилась надежда выпытать что-то у Воткина.

- Я-то? - вдруг посмотрел на него Воткин. - А чёрт его знает...

Он помолчал, подумал и признался:

- Не помню я ничего, Котя... Пропился, до слёз пропился... Другие - люди как люди, и зарплата у всех, и жена, и детишки... У тебя, к примеру, детишки есть?

- Нет.

- Нет? - удивился Воткин. - Ну, давай, выпьем... а чего нет? Ну-ну, раз уж теперь нет, так и не будет, это закон такой... Мы, вроде как, и нестарые, а уже всё хорошее прожили... а я всё равно жалею, был бы сейчас инженер или начальник какой, или кинорежиссёр, даже зарплату бы получал два раза в месяц, плевал бы на участкового... - он выпил своё вино, поставил стакан и отщипнул хлебца. - Сейчас... пошли бы с тобой к Антонине... а ну, Антонина! - красочно, в лицах, изобразил Воткин. - Гляди, кто пришёл! Воткин - киножерешчёл... и Костя Безменный... Ты кто, Костя? Может, министр? Ты... это точно - на-а-а-ачальник, так?

- Нет, я на пенсии.

- На пенсии? - Воткин тряхнул головой. - Ты - на пенсии? Трепешься, да?

Константин Константинович пожал плечами.

- Нет, это так.... А, к примеру - ты генерал! Представляешь?

- Нет.

- Да ты не откручивайся! В погонах, лампасы на штанах, машина чёрная... В кабаке заместо денег справочку подаёшь: страна заплотит! А? Ты пей, пей, Котя!

Константин Константинович попробовал представить себя генералом, но картина получилась нелепая: он на белом коне с пышнейшими усами, в высочайшей кирасе, с шашкой наголо... В общем, клоун.

- А тут идёт... тьфу... сидит у неё твоя Галка...

Константин Константинович насторожился. Галка, да ещё его! Совершенно что-то неожиданное... и он с любопытством уставился на Воткина.

- Ну! Пей, говорю! - он допил портвейн.

Воткин быстро открыл зубами другую бутылку, но наливать не стал, попытался открыть консервы, но не смог.

Константин Константинович поднялся с чемодана, нашёл в дипломатке одну закруточку и быстро спустил с марокканской коробочки крышечку...

- Ты будешь? - спросил Воткин. Константин Константинович понял, что Воткин голоден, и махнул рукой. Воткин отломил огромный кусок хлеба и опрокинул на него всё содержимое банки.

- Мне нельзя жевать много - желудок.... Но - ты понимаешь... жевать-то хочется... А масло это маслиновое - полезно, невероятно! От него все болезни... проходят... особенно, если кости глотать... Это ужас, ты знаешь, Шиха лечился от язвы, так только масло это и глотал... Ты знаешь, только булькнет - орёт, по полу катается! А я ему - маслица... Встаёт и обратно бухает молча. И ничего. Жаль, хороший был пацан... Только закладывать любил...

Воткин уставился в пол и замолчал, будто задумался. Константин Константинович испугался, не заснул ли он.

- Ты знаешь, - уже совсем пьяно и печально сказал Воткин. - И я

сдохну тут. Скоро.

Константин Константинович ничего не ответил.

Воткин вздохнул и налил портвейна.

Лампочка была очень тусклая, и свет, казалось, не достигал стен.

Константин Константинович переводил взгляд с фальшь-окна на фальшь-дверь, с фальшь-двери - на фальшь-рояль, с фальшь-рояля, - на фальшь-лампу, с фальшь-лампы - на фальшь-Воткина, с фальшь-Воткина - на фальшь-окно и т.д.

Воткин, открыв третью бутылку, заснул на своём ящике, прислонившись к ножке рояля, и Константин Константинович остался в комнате один. Он цедил потихоньку этот проклятый портвейн, не замечая, что вино отвратительно.

Бессмертный с удивлением замечал, что упорно о чём-то думает, и никак не мог уловить - о чём же. И снова думал и думал...

Всё было так тихо и спокойно, лампа горела так тускло, что он видел только нить накаливания, и всё это сгущалось и сгущалось, и ясно было, что так долго быть не может, всё будто замирало, засыпало...

И тут повеял ветерок... Будто занавески всколыхнулись... и белая скатерть круглого стола... и сирень за окном... и облака... И вдруг дверь на балкон сама открылась, и в комнате оказалась Галина.

- Галина? - удивлённо сказал он, прищурившись, чтобы разглядеть её лицо. Но это ему не удавалось. - Галина!

Она подошла и улыбнулась.

- Костя, Костя, Костя...

- Галина, - прошептал он. - Скажи мне...

- Молчи, молчи, - повторила она. - Я не могу ничего объяснить тебе.

+++

2. НЕСЧАСТНЫЙ

Общая очередь

Есть у Сантаны такие спокойные и приятные с начала вещи, которые будто внушают тебе, что жизнь - приятная дрема, нега... Сидишь в мягком кресле, и кажется - всё прекрасно. Чёрт его знает, о чём он поёт... Но потом... всё меняется незаметно и вдруг, как море. И уже мчишься, тебя увлекает необыкновенное движение.

Всё-таки, стоило съездить в Японию из-за одной этой аппаратуры; мне уже предлагали за неё здесь восемь с половиной; Кирюха говорит, что за такую систему дали недавно одиннадцать.

Ну, совсем не стоит говорить, что она стоила мне... Разве всё измеришь в деньгах?

Вся зала наполнена звучанием, архитектура подвижная сочных и нежных звуков. Эту запись, вообще, то, что у меня водится Сантана, считается чудачеством моим, даже снобизмом. Бах - пожалуйста, это современно. Не дай бог, узнают они, что я привёз кассеты с записями старинных групп - Биттлз, Роллинг Стоунз, Криденс, Дип Папл, Лед Зеппелин... И так уже кое-кто считает мои вкусы чрезмерно широкими.

Нет, когда ни о чём не думаешь, музыка так трогает, что невольно покидаешь реальный мир и оказываешься в особом пространстве... Где нет ни совещаний, ни сроков, ни президиумов, ни командировок... ни друзей.

Иногда мне неприятно, что деньги приходится зарабатывать... такими щепотками, словно подбирать их... и, ведь, не откажешься.

Это для непосвящённого я - человек положения блестящего, обеспеченный. Можно сказать, что всё - престиж - чистый воздух... Одна не очень толстая книжка, начинающая теряться в годах, бешенная борьба за сборник статей и исследований, попытка обойти Главного со своей повестью, рукопись которой жарко хвалят в салоне мне в глаза, но не помогают её продвигать... Куча статей и исследований в солидных газетах и журналах, титанические усилия вписаться в окружность соискателей кандидатской степени... За моими плечами два международных симпозиума, один из них - по ту сторону океана. На стене - свидетельство о пересечении экватора и удостоверение гражданина посёлка Мирный (Антарктида). Я пересёк Сахару с севера на юг и Амазонскую сельву - с востока на запад.

Нет, это не хвастовство.

Кое-кому может показаться, что я никак не должен хвастаться за жалкую ставку литконсультанта и содрогаться от отвращения, кипами перебирая замаранные листки самодеятельных графоманов!

Дудки! Именно тем я и живу, именно это мне даёт членский билет. Именно эта каторжная работа доводит меня до изнеможения.

Сегодня шёл из редакции с одним из этих. Провинциалы серьёзно полагают, что стоит им приехать в Москву, и все уже обязаны носить их на руках. Малейший проблеск таланта - и подавай им все блага мира. И все должны быть у них на побегушках... и так далее, так далее.

Самомнение гипертрофировано. Раковая опухоль самомнения. Я раньше не верил, что человек может застрелиться от неудач любовных или на поприще славы.

Теперь уверен.

Да я не верил, что они всерьёз пишут стихи!

Впрочем, насчёт стихов не верю и сегодня. А этот парень из Кисловодска пишет стихи.

Положа руку на сердце - да. Впрочем, чёрт его знает, может, и нет. Но, во всяком случае... возможно. Если на счетах научных разложить, там, живое видение мира, оригинальная метафора, грамотность, смелость, чувство... Кажется, это можно и доказать. Но ведь не я же буду доказывать, чёрт подери! Не за то мне деньги платят.

Пусть этот парень сам посидит, покумекает. Пусть сам он мне докажет, пусть он всем докажет, что в его стихах всё это есть. А то - положа руку на сердце - если разобраться, ведь это просто поразительное бессилие, какая-то импотенция духовная! Метафора вычурная, кругом безвкусица, вторичность поэтического мира, книжность, хулиганство.... Позёрство, в конце концов. И это весь багаж. Почему я должен это рекомендовать?

Я сказал ему, мол, всей душой за твои стихи. Я - всей душой. Но... мне зарплату получать надо? Он обиделся, не первый обидчивый поэт. Он токарь, вернётся к станку, будет железо фуговать, зачем же ему Москва? Он сказал:

- Мне не надо соскребать старые газеты, чтобы собрать девять граммов свинца... Я могу найти всего четыре слова, чтобы вылить из них пулю!

Интересно, он имел в виду какие-нибудь конкретные четыре слова?

Я иногда поддаюсь их гипнозу и готов верить, что они способны творить чудеса буквально. Забываю, что всё это - тоже чистые декларации.

У меня зубы болят от всего этого.

Выпить кофе? Или коньяка?

Сегодня я не могу сосредоточиться, уже третий день откладываю всё, не пишу. Пора появиться в обществе. Позвонить в наш театр? Поехать в "Одуванчик"? Сегодня четверг, значит, надо явиться в Салоне. Там за мной не скучают, но ведь кое-кому в нашу редакцию мимо меня не пролезть.

Как жаль, что Ведерников не подсказал мою кандидатуру на отдел! Да я бы сразу и на кафедре продвинулся, вообще, сразу бы в гору пошёл! Господи, это просто невезение... Я устал, устал. Измучен.

. . .

В фойе ЦДЛ было битком набито народу, и я не сразу разобрался, где какая очередь. Списки уже не писали, может быть, их потеряли, я не видел. Никого из знакомых не заметил, разумеется, им не придётся стоять в этой очередине! Я не люблю очередей; на этот раз меня подвела Нина Павловна, которая занимается билетами, я надеялся на неё. И вот я в общей очереди. Да ещё, оказалось - не в той. Это очередь для "родственников", а мне нужно было стать в очередь для "членов". Досадно, я так неуклюж, но делать нечего. Я смирился. Тем более, что после перерыва нашу очередь перевели из фойе подальше. Стало не так тесно, но атмосфера оставалась напряжённой. Без очереди пропустили только Зою Васильевну, было бы уж слишком заставлять эту женщину стоять здесь...

Следующее недоразумение было связано с появлением женщины, претендующей на одно из первых мест. Никто её не узнавал, только когда она привела мужчину, который, действительно, стоял в очереди, её пустили, хотя в сторону и было сказано, что ещё неизвестно, какой он ей "муж". Попытался было пролезть Нестор Семёнович, известный в пятидесятые годы своими купеческими разгулами поэт:

- Господа офицеры! - дыхнул он устойчивым перегаром. - Где здесь раздают билеты?

- Здесь очередь, - заявила женщина, особенно охранявшая порядок.

- Какая очередь? Всё побью! Разгоню! Разгромлю!

Но женщина так грозно посмотрела на него, что Нестор поспешил улизнуть без скандала. Меня, к счастью, он не заметил. Дело в том, что он был мне должен, как всегда, я не могу ему отказать, когда он просил взаймы. И, хотя он всегда, в конце концов, отдавал, делал это так, что.... Он находил меня в самое неподходящее время в самом неподходящем месте и вручал мне жалкую полусотенную с таким видом, будто одаривал меня полцарством.

Наконец, я получил свои два билета, но не в Большой зал, как хотелось бы, а в Малый. Речь шла о кинофестивале.

В обед я заметил, как Сергей Сергеевич в традиционном клетчатом пиджаке и долговязый Александр Александрович проводили в зал нашего ресторана Крамера с его киногруппой, и понял, что пообедать сегодня не удастся. Пришлось перехватить бутербродов в буфете.

Я обычно не пропускаю таких мероприятий, но на этот раз мне что-то не хотелось попасть на просмотр; не хотелось бы только, чтобы знакомые подняли вой: "Ай-ай-ай! Вы - не посмотрели!"

Я холостяк, мне нетрудно найти спутницу, но приходится думать не столько о своих предпочтениях, сколько о своём добром имени. Все знали, что я появляюсь на таких мероприятиях всегда с новой, ещё неизвестной обществу эффектной женщиной. На этот раз, кажется, моя репутация под угрозой. Вика уехала в Ленинград, да и, к тому же, я уже появлялся с ней на приёме в посольстве. Ситуация складывалась ужасная. Я не мог не появиться на просмотре и не мог появиться один. Выхода не было.

Созвониться с Людмилой? Мы с ней не ссорились, но недавно она обмолвилась в том смысле, что она принадлежит к "известным", "популярным", а я, по её мнению, "в тени". Я не собираюсь считаться, кто популярнее, что лучше, но эта спесь мне не понравилась. Да и, скорее всего, она уже приглашена, в малый зал Центрального Дома Литераторов, конечно, не пойдёт, не её масштаб.

Оставлю её в покое.

Я был в отчаяньи: что же делать? Был ещё выход. Генерал Егоров устраивал на своей переделкинской даче грандиозные летние карнавалы чуть ли ни ежедневно. В этом году я бывал у него уже трижды - дважды сам, один раз с Викой. Кроме переделкинского общества, у Егорова всегда собирались самые разные, порой никому не известные кавалеры и ещё больше дамы.

Егоров называл своё общество "салоном". Салон этот сложился ещё лет восемь назад, когда Егоров ещё служил, завсегдатаи окрестили его "клубом девяносто девяти", а вот почему - не могу ответить даже я, хотя с самого начала вращался среди его "отцов-основателей". Девяносто девяти человек, пожалуй, не набиралось и сейчас, если считать постоянных. Зимой мы кочевали по кабакам (отсюда многие мои неспокойные знакомые), нас собиралось человек пятнадцать-двадцать, а летом раза в два-три больше, не считая тех, кто появлялся эпизодически или постоянно оставался незамеченным обществом.

Карнавалы Егорова летом составляли главное моё времяпрепровождение, писал я только на работе, да и то, редко, потому что летом (на удивление) в редакцию поступало больше всего самодельных рукописей, приходилось до головных болей начитывать их и раскручивать отзывы.

Может быть, в душе я был и рад тому, что не пишу, потому что после мрака любительской белиберды я на свои творения смотрел брезгливо, видя в них те же самые главные недостатки. Профессионализм, в общем, не спасал мои тексты. Впрочем, точно так же относился я, вообще, ко всей печатной продукции.

Договорившись с одним автомобильным королём, чтобы за вечер привёл мой "жигулёнок" в порядок, я позвонил Егорову и на следующий день отправился в Переделкино.

Дачу себе Егоров устроил хорошую, лучшую в округе, хотя и не в самом посёлке. По размерам она уступала, конечно, нашему дому Творчества, но устроена была блестяще. Кухню хозяин поместил в старом домике, а столы выставляли либо прямо на поляне, либо под навесы в плохую погоду. Парк вокруг дачи был большой и ухоженный.

Прошлый раз, когда я был с Викой, шпарил проливной дождь, за столами собралось человек может семьдесят, как в хорошем ресторане. Дождь гремел по навесам, оглушительно гремела музыка (современная; вообще-то это было необычно, чаще Егоров развешивал колонки, как груши, по деревьям, и весь парк заполнялся тихой изысканной музыкой Дебюсси, Равеля, Альбинони или других модных теперь композиторов. Реже, его внучка Марина лакомила нас выкриками моды из-за рубежа, в подборе напоминая эстетством своего деда).

На этот раз, я издалека услышал трогательную итальянскую песенку, мне даже показалось, что эта вещица исполнялась в дни моей юности Надой или ещё кем-то. По крайней мере, на нашей пластинке Хампердинка она была на английском языке.

Я традиционно опаздывал.

Ещё паркуя машину, я заметил Марину и её подружек, выбравшихся из толпы, чтобы встретить меня; это тоже входило в добрую традицию. Может быть, я и не был суперзвездой, но здесь, особенно среди молодёжи, я был настоящим королём, что было весьма лестно.

Девочки ограничились сегодня тем, что облили меня из четырёх бутылок шампанского. Вид у меня не пострадал, зная всё это, я натянул дурацкий голубовато-серебристый комбинезон, который мне прислала Воротова, не знаю, из оригинальности или в тон расцветки автомобиля. Острижен я был коротко, за что не уставал меня хвалить Егоров, всегда подшучивающий над богемными причёсками многих наших литераторов. Шампанское ничем не повредило, если не считать, что перебило запах любимого моего одеколона "Д".

Столики были расставлены в хорошо продуманном беспорядке, молодёжь расположилась сегодня за одним большим столом (может быть, даже верстаком, накрытом длинным отрезом махровой ткани с ужасными огромными розами.)

Меня усадили во главу стола и вручили хрустальную вазу, куда Бим Остроугольный принялся лить шампанское. Я позволил ему вылить полбутылки, но, обманув ожидание этих хитрых рожиц, ограничился тем, что, пригубив немного, пустил её по кругу. Моя дикая затея имела успех.

За этим столом сидело человек двадцать, традиционно считающихся у нас молодыми. Двое из них занимались литературой - сын Виталия Сергеевича и Бим, которого, несмотря на его литературные успехи в этой компании воспринимали как чужака, терпели чуть ли ни как скомороха. Но я видел, что Бим был весёлым и умным парнем и метил отсюда пересесть в скорости к корифеям.

В прямом смысле молодёжной нашу компанию назвать было нельзя, некоторые из ребят были только немногим моложе меня, да и девицы все были хотя б по разу замужем. Но все они, почти все были нашими детьми, детьми наших корифеев. "Позолоченная молодёжь", как выразился тот же Остроугольный. Я не сомневаюсь, что появись эта компания где-нибудь в провинциальном ресторанчике, скажем, в кисловодском "Храме воздуха", их, безусловно, приняли бы за иностранцев. В них всё было от иностранцев: одежда, манеры, особая изолированность и даже странная раскованность. Один из моих знакомых пьянчуг, бывший слесарь-золотые руки сказал мне, что узнаёт иностранцев всегда по лицу. "По них видно, что милиции не бояться". Я называю это раскованностью.

За другими столиками собралась обычная карнавальная публика, в большинстве своём мне хорошо знакомая.

Ту женщину я заметил не сразу; она же, я понял, обратила на меня внимание, когда ещё меня встречали. Я почувствовал, что она увидела меня, хотя не поймал ни одного её взгляда. Она сидела за столиком Шевчука вместе с двумя балеринами, которых, кажется, я уже у нас видел.

Павел Викторович Шевчук заведовал одним из отделов на телевидении, к литературе имел косвенное отношение. Когда-то в молодости он закончил режиссёрское отделение ВГИКа, но так ни одного фильма сам не снял. Я думаю, он нисколько о том не жалел и своим положением был доволен. По слухам, в Госкомитете он считался наиболее вероятным кандидатом на одну серьёзную должность, кажется, в области связей с зарубежными телекомпаниями.

У нас Павел Викторович был лицом, пожалуй, первым, по крайней мере, не уступал генералу.

Я был, повторяю, среди основателей нашего "двора" или "стола", был хорошо знаком и с Павлом Викторовичем, и с самим Геннадием Львовичем, но между нами всегда сохранялась дистанция, хотя они всячески поддерживали мою популярность и именовали "отцом молодёжи". Впрочем, так меня называл только генерал, не лишённый юмора, а Шевчук, у которого была очень молодая жена, и который сам был только на пару лет меня старше, не позволял таких фамильярностей.

Марина уже побывала замужем за одним молодым полковником, которому развод принёс служебные неприятности, и теперь, возможно, видела во мне кандидата в мужья, но вряд ли такая романтика приводила в восторг её деда.

Мне казалось порой, что для наших корифеев я был примерно тем же, чем Бим - для молодёжи, разве что, ещё - нянькой переросших уже всякие границы деток.

Сегодня у меня была особая задача, к счастью, не имеющая отношения к делам службы, публикации и диссертации, и я был в самом благодушном настроении. Я позволил себе даже опасную вольность: взял стул и бесцеремонно подсел к столику Шевчука.

Вопреки опасениям, он встретил меня даже слишком приветливо. Я догадался, что речь перед тем шла обо мне, а, главное, ему надоело развлекать трёх дам, характер у него для этого был слишком тяжёлым. Я был, что называется, в ударе.

С балеринами, оказывается, я был уже знаком (но забыл об этом; да и теперь сразу забыл их имена; так бывает, вам назовут имя, ещё пол-имени произнести не успеют, а вы уже забыли). Её же имя я запомнил мгновенно и навсегда.

Светлана.

Ничего необычного.

Она была высокой стройной блондинкой, солисткой выходящего на союзную орбиту вокального ансамбля, кажется, "Глобус", который стал часто появляться на телевидении. Разумеется, когда её представили мне, я вспомнил, что уже видел передачи с ней.

Нет, нельзя сказать, что я просто решил: "она подходит мне". Она показалась мне такой необыкновенно милой и не по-московски простой, что в душе своей я был смятён. Голос её был так же нежен в разговоре, как и в песне.

Но я знал, что стоит распуститься, поддаться её очарованию, забыть привычные шаблоны донжуанства, правила, выработанные веками и - прощай, любовь. Я подавлял в себе трепет влюблённого, превращая его в дрожь охотничьего азарта.

. . .

Светлана поселилась у меня так непосредственно, что у меня не хватило решимости спросить, как же к этому отнёсся её муж. Моя квартира переменилась. Её изысканная обстановка и морской порядок сразу превратились в хаос и уют. Светлана сказала, что поживёт у меня до гастролей, ей понравилось у меня, да и удобнее в центре. Я только попросил, чтобы к ней не появлялись шумные компании. Богемная публика разорила бы мой дом в три счёта. Я тоже собирался в отпуск, для всей нашей молодёжной компании уже готовы были путёвки на знаменитый курорт Мамайя и все необходимые документы.

Утром мы пили кофе, вяло обсуждая вчерашние фильмы, собственно, из просмотренных шести нам ни один особенно не понравился. Светлана обнаружила мой семейный альбом и всё удивлялась, почему мало снимков детских лет. Вдруг она воскликнула и показала мой выпускной снимок.

- Откуда это у тебя?

- Наш класс.

- Ты учился в этом классе?

- А что?

- Иди сюда.

Я поставил чашечку с блюдцем на подоконник и подсел к ней.

- Это кто?

- Ты его знаешь?

- Кто, я спрашиваю?

- Ты читать умеешь?

- А ты его помнишь?

- Его? Да... нет, не помню, что-то... А что?

- А этого?

- Нет... постой... нет, не помню... А что...

- Погоди ты! Это кто? Вот эта девочка?

- Ты их всех знаешь?

- А где ты сам?

Я взглянул и не нашёл себя.

- Наверное, я не сфотографировался.

- Наверное? А, может, это не твой класс?

- А год, год, смотри!

Я обомлел. В самом деле, это был выпуск ровно десятью годами позднее... Не может быть! Сколько живу - всегда была именно эта фотография! А год?.. Ошибка? Или все эти фотографии настолько похожи друг на друга...

- А это кто?

Я пристально всмотрелся в миленькое лицо. С. Чертенко.

Конечно, теперь я понял, что это была Светлана. И что мне подменили фотографию. Только давно.

Мы очень долго выясняли, как могла попасть эта фотография ко мне.

Я поехал на работу, а она занялась обзваниванием тех своих одноклассников, которые были здесь.

Но я ещё раньше вспомнил, что одного из её одноклассников я, всё-таки, знал. Его теперь в Москве не было, но это и не важно...

Важнее было другое. На дне старого чемодана вечером мы со Светланой обнаружили мою настоящую фотографию, и меня на ней, действительно, не оказалось. Значит, я и в самом деле не фотографировался! Учителя у нас оказались общие, но я так никого и не смог вспомнить. Ни учителей, ни одноклассников.

Светлана хохотала над моей рассеянностью, говоря что такое возможно в Москве или Париже.

. . .

Отпуск мой сорвался неожиданно, но я не пожалел: нашего шефа после совещания хватил удар, зам был в творческой командировке (а на самом деле - все знали - охотился где-то на Алтае), меня вызвал Главный, и я стал исполнять обязанности шефа.

Но самое интересное заключалось в том, что в ту же субботу я со Светланой после нашей медовой декады появился у Егорова и там встретился со своим Главным.

Неизвестно, скорее всего, это прошло бы бесследно, если бы Лаврентий Данилович не скончался скоропостижно в это же воскресенье.

В понедельник я уже знал, что готовится на меня приказ. Главный готовил меня к инстанциям.

Когда на третий день после утверждения, я назавтра ожидал зама, Главный неожиданно командировал меня на двадцать дней в Ялту в творческую командировку (по направлению Секретариата), и я понял, что он просто развёл меня с замом, чтобы не случилось чего.

Во всяком случае, я не протестовал. Эта творческая командировка была ничем не хуже отпуска. В Ялте.

Незнакомая женщина

Таксисты заломили такую цену, что им оставалось только греться в своих "волгах" или прятаться поблизости в тени. В конце концов, я не вижу необходимости являться в свою гостиницу, где меня ещё не знают, обязательно на симферопольском такси.

Я взял билет на троллейбус и час до отправления провёл в баре аэровокзала. Кто знает, может быть это нельзя назвать невезением. В Ялте я поймаю чёрный "роллс-ройс" и подъеду к гостинице.

По этой дороге я ездил не раз. Красиво. На троллейбусе ничем не хуже. В Москве мы привыкли стоять, давиться, а здесь все сидят тихо, все смотрят в окна, а посмотреть есть на что.

Сердце радуется.

. . .

Мне показалось, что она испугалась; впрочем, я не обратил на неё внимания. Потом уже я вспомнил, что она испугалась. А познакомились мы с ней на следующий день на пляже. Случайно. Я лежал в своих итальянских очках, рассеянно глядел на женщин и думал, что не хотел бы тех японских очков, через которые можно видеть через одежду. Вовсе не из стыдливости и не из ханжества я причисляю себя к сторонникам фиговых листков. Я ценю во всём крохотную деталь. Так красивее, потому что нарушается регулярность однообразия, и приятнее, заманчивей, загадочней. Человеческое тело красиво, чёрт побери, я ручаюсь за это и рукой, и головой, и сердцем. Но эти узкие полоски материи - как орнаменты на изящном сосуде.

Впрочем, это похоже на подготовку дискуссии.

В качестве образца я выбрал стоящую шагах в десяти красиво сложенную женщину лет тридцати пяти-сорока, рассматривал её до тех пор, пока ни взглянул случайно на её лицо. Она смотрела на меня и улыбалась.

Мне она показалась смутно знакомой, не то, чтобы знакомой, но я её где-то видел. Я ещё не вспомнил, что столкнулся с ней у лифта в гостинице.

Я сразу принял решение познакомиться, молодцевато встал и бодро подошёл к ней.

- Мадам... мадемуазель, вы меня поразили тем, что в одиночестве не скучаете, а даже, напротив того, улыбаетесь...

- И, всё-таки, вы решили, что мне не хватает вашего общества, - насмешливо ответила она.

- Мне показалось, что вы смеётесь над мрачным человеком... Который даже на берегу моря находит повод для пессимизма.

- Не угадали. Я уверена, что вы не так уж мрачно настроены.

- Почему?

- Если мужчина любуется женщинами, он ещё не потерян для общества.

"Однако, смела, нахалка!" - подумал я с восторгом.

- Мне приятен ваш комплимент.

- Я рада.

- Поплыли?

Мы познакомились очень быстро; вернее сказать, подружились... Я спохватился слишком поздно, что забыл представиться и не узнал её имени, а потом всё не мог выбрать подходящего момента, забывал.

Когда мы вернулись в гостиницу, и я понял, что она здесь тоже остановилась, я вспомнил тот случай, когда она испугалась, и сказал себе: "А, злодейка! Здесь и не пахнет случайностью!"

Но настойчивость её польстила мне.

Вечером мы посидели в ресторане, но как я ни настаивал, как ни заманивал её к себе в гости, спать мне пришлось одному, что благоприятно отразилось на моей нравственности. Я долго не мог уснуть, что-то меня тревожило в этой истории. Эта женщина показалась мне странной, но, поразмыслив, я её понял. Всё-таки, мой международный лоск нельзя сбрасывать со счёта. Да и из себя я мужчина, думаю, видный. В общем, ясно-то ясно, но что-то было не так.

Я не стал настаивать на сближении, мы с ней дружили, плавали вместе, загорали, ездили по побережью, обедали и ужинали. Но мне постоянно казалось, что она слишком странно смотрит на меня, улыбаясь, как какая-то джоконда.

Я узнал, наконец, что её зовут Марина, а она узнала, что я писатель. Исключительно из-за неё я уединялся в номере и что-то писал. Благодаря ей я смог отлично отчитаться по командировке. Даже сам был доволен своими заметками.

В Севастополь мы поехали примерно через неделю после нашего знакомства, я созвонился с редакцией областной газеты, и они забронировали нам номер в севастопольской гостинице.

Администратор встретила нас как родных. В нарушение строжайших правил и поселила нас как родных - в одном номере.

Марина видела мой паспорт, когда мы заполняли бланки.

В этот вечер мы впервые сблизились. Она сказала мне:

- Вы, наверное, думаете, что я идиотка?

- Почему? У женщин всегда свои капризы...

Она расхохоталась.

- Нет, не из-за этого! Я на вас так смотрела...

- Смотрели? - я не нашёлся, что ответить.

- Мне показалось, что мы знакомы.

- А вы знаете, - подхватил я, - мне тоже иногда казалось, что я вас где-то видел...

- Нет-нет, - поморщилась она. - Мне показалось... что мы с вами были раньше знакомы... Понимаете? У меня был одноклассник, я подумала, что вы - он... Вы.. немного похожи на него, понимаете?

- Я?

- Ну, не я же? - засмеялась она. - А я думала, что вы просто меня не узнаёте потому, что не видели двадцать лет! И я - уверена - как дура, строю вам глазки, думаю - вот-вот узнаете... а вы - другой, совсем другой!

Она перестала смеяться, вздохнула.

- Может быть, не совсем другой, - попробовал пошутить я.

- Такое ослепление... А сейчас я паспорт ваш увидела, а у вас фамилия ещё... очень похожа... Я сначала подумала: ну, он! Присмотрелась - и всё поняла...

Она записала мне свой адрес в записную книжку, я даже не взглянул. Обещал ей написать, но, честно говоря, думал уже только о Светлане. Я боялся, что после гастролей она переменится ко мне, мне не хотелось бы с ней расстаться. Я даже женился бы на ней, но, во-первых, она замужем, а, во-вторых, семейные узы теперь ничего не гарантируют...

Уже дома, разбирая бумаги, я просмотрел свою записную книжку и нашёл случайно адрес Марины. Я даже побледнел, потому что жила она в том самом городе, где по паспорту я родился. Неужели и в самом деле мы с ней были в одном садике? Или соседствовали?

Пришлось переписать её адрес в адресную книгу.

В первую же субботу я поехал к Егорову, меня побрызгали шампанским, и я увидел Светлану с каким-то мужчиной. Сердце моё сжалось.

- Не узнаёшь? - улыбнулась Светлана, подталкивая мужчину ко мне. Мы с ним недоумённо переглянулись и посмотрели на неё.

- Вы же одноклассники!

- Мы?

Мы переглянулись и сказали одновременно:

- Не может быть!

. . .

Вот тогда я начал беспокоиться серьёзно. Все эти случайности и совпадения складывались в некоторую систему, за всем этим стояла определённая путаница.

С моим "одноклассником" мы точно выяснили, что я не учился ни в этом классе, ни в этой школе. Где же я учился? Почему я не помню? Я всегда был уверен, что учился в школе в Москве, а теперь, вот, появились сомнения. Может быть, в другой школе? А откуда фотографии?

Где мой аттестат зрелости? Вообще, неужели я повыбрасывал все бумажки тех лет?

Я не люблю лишних вещей в доме, а поскольку я единственный хозяин, всё делаю всегда по-своему. Неужели я выбросил аттестат зрелости?

Но диплом, диплом я не выбросил?

Диплом я нашёл с трудом там, где он не должен был находиться. Открыл и скривился: фамилия была поставлена неправильно. Я почувствовал себя неважно, это была серьёзная путаница. И ещё: Марина упоминала, что фамилия её одноклассника была очень схожа с моей. Нет, разумеется, я не её одноклассник: я бы обязательно вспомнил. Хотя... не помню же я ничего о том, как учился в школе?

А в институте? Под какой фамилией я учился там? Если мне диплом выдали... Как добраться туда, не поднимая никакого лишнего шума? Я не хотел связываться ни с кем из своих знакомых, мало ли что... Вовремя вспомнил о Льве Максимовиче.

Он сейчас уже не вёл семинар, но, вероятно, необходимые связи у него сохранились.

Его нашёл я в Доме Творчества. Я только поднялся по лестнице в бар и встретил его. Он шёл со своей женой, опираясь на палочку, меня узнал сразу. Я ожидал, что он назовёт мою фамилию, но напрасно.

- Я ничего о вас не слышу, вы не пишите? - спросил он.

- Ударился в науку, - пошутил я.

- Не пишите? А у вас были интересные стихи... Жаль, очень жаль... Я помню, очень помню... А, вот, Коля, помните Колю? Жаль мальчика, теперь его любят...

Мы поговорили о ребятах. Лев Максимович пригласил меня к себе, и мы целый час, наверное, вспоминали те годы.

- А вы... помните мою фамилию? - брякнул я, и самому стало стыдно.

- Помню, помню, не сомневайтесь, - улыбнулся он. - Пожалуйста: Бессмертный Константин Константинович.

Я остолбенел.

- Вы уверены?

- Разве можно забыть такую фамилию?

- Понимаете, Лев Максимович, вышла какая-то ошибка... У меня в паспорте... и, вообще, сейчас везде, по всем документам - фамилия Бессменный. И я... думал, что фамилия эта правильная... и не подозревал...

- То есть, вы исправили фамилию?

- Нет же! Я и сейчас не помню, чтобы у меня когда-то была фамилия Бессмертный!

. . .

Светлана говорила каждый день, что слишком долго зажилась у меня, что пора ей возвращаться к мужу. Я не возражал, а сам боялся, что она уйдёт.

Мои молодые друзья отдыхали в Румынии, а я торчал в Москве, и отпуск не предвиделся. Зама моего переместили подальше, мне дали хорошего молодого парня, делового, способного, но умного. Не совсем, конечно, умного; соображать он соображал, а язык за зубами у него не держался. Первым делом, глядя мне в глаза своими ясными глазами, он заявил, что я недолго удержусь на должности заведующего отделом, согласно его теории динамического равновесия каждая фигура может вращаться по устойчивой орбите не выше двух голов ниже своей руки. Я не стал давать ему умных советов, но понял, что он меня не съест. Это уже пол-счастья.

Работы было много, неожиданно много, словно я попал в другое место. Каждый норовил поручить мне собственную работу, и сверху, и снизу. Мне приходилось заново учиться работать с людьми.

Но, несмотря на горы работы, свободного времени оставалось ещё достаточно для того, чтобы голова болела о путанице.

До архива института я добрался и убедился, что ошибка вкралась в паспорт. В школе я учился вместе с Мариной, которую почему-то не узнал, даже сейчас не вспомнил.

Теперь мне следовало просто обратиться в райотдел, пусть исправят ошибку. Но Светлана сказала, что, если я потяну за нитку, могу вытащить столько себе хлопот, что пожалею о затее. Для пенсии мои документы вполне годились.

Ради чего городить весь сыр-бор?

Но я, всё же, понял, ради чего. Мне необходимо было выяснить, почему взялся этот провал в памяти.

Я разыскал в одной редакции Владика Сойкина, своего однокурсника.

- Привет, - хмуро сказал Сойкин. - Где пропадаешь?

- В Москве.

- А-а-а... Книги выпускаешь?

- Чужие.

- Высоко летаешь?

- По земле хожу.

- А ко мне зачем?

- У меня вот какой вопрос. Ты мою фамилию помнишь?

- Сейчас, - Сойкин закрыл глаза. - Ещё бы... такая характерная... Не хочу ломать голову. Напомни.

- На выбор: Бессменный или Бессмертный?

- Бессмертный, - уверенно сказал он.

Я сунул ему свой паспорт.

- Значит, Бессменный, - неуверенно поправился он. - А чего ты мне голову морочишь?

- Выходит, я с тобой не учился. В списках у нас Бессменного нет, а, вот, какой-то Бессмертный был.

- Ты со мной не учился?

- А ты точно помнишь?

Он пожал плечами.

- А, может, и не учились... Может, где-нибудь пили вместе... или ещё что...

- Вот и говори с тобой! Ты же никогда не удостоверишь моей личности.

- Сам удостоверяй. Есть личность - удостоверяй.

. . .

Мне не следовало бы толочь ступу в воде. Надо решать: менять обратно фамилию или нет.

А тут ещё Главный обнадёжил с отпуском. Начну возиться с фамилией - задвинут меня туда, откуда выдвинули. Ради чего?.. Всё ясно: произошла ошибка. А я не заметил её. А было это давно.

Всё равно, что-то странно.

Мне пришла неожиданная и блестящая мысль: я же был раньше женат! Не менял ли я тогда фамилию? Такое бывает. К сожалению, никаких сведений о бывшей супруге у меня не сохранилось. И ничего вспомнить о ней не смог. Тогда я и заподозрил, что психически болен.

Ну, пусть, не заразный, не шизофреник. Но с памятью худо.

К психиатру очень не хотелось. На службе отразится.

Я не стал ничего говорить Светлане, но у меня теперь появилась неприятность посерьёзнее, чем путаница с фамилиями.

Все планы на отпуск переменились. Я собрался в Орджоникидзе. Расставить над "и" все точки, сколько бы их ни оказалось.

Сюрпризы

Я чувствовал себя почти английским лордом.

Мощный боинг "ИЛ-76" мягко прокатился по бетону посадочной полосы, и экран бортового монитора с последними кадрами классического "истерна" "Desert"s White Sun" погас.

Я открыл шторку и в иллюминатор увидел сияющее здание аэровокзала со светящейся надписью на русском языке: "Минеральные Воды".

"Венеральные Моды" - ошибочно прочитал я и занялся привязным ремнём.

Я не люблю чемоданы, даже ёмкие портфели. В маленькой сумочке всегда найдётся место для элементарного подорожного набора, а таскать тяжёлые вещи... Нет, у меня хорошие рычаги, но надо же, в конце концов, быть иногда и спартанцем. Некоторая сумма денег и несколько талонов аккредитива согласно известной с тридцатых годов рекламы могут заменить всё или почти всё.

Кроме того, мне не пришлось торчать в аэропорту два часа в ожидании багажа, что было весьма кстати в вечернее время в незнакомом городе. Такси я взял без труда, немного удивившись - в аэропорту было много народу.

Где же эти горы? Где Кавказ?

Сумерки уступили место ночи быстро, погода была ясной и тихой; водитель, к счастью, молчал, я тупо смотрел на дорогу, вместо того, чтобы любоваться экзотикой Кавказа. Дороги были все на одно лицо, заправочные станции, какие-то домишки, деревья по обочине. А горы, оказывается, рядом. Вот облупленная гора из диковенного семейства лакколитов - вулканы-неудачники - я даже название когда-то знал, мало того, бродил здесь... Да, вон Бештау, и один из тех холмиков - Машук. Только какой именно?

Ну, мимо не проедем.

Вспомнил. На Машуке телевизионная вышка. На этих буграх - нет. Значит, они - не Машуки. А не снесли ли Машук? (Это шутка).

Красиво, но могло быть и лучше. Я поместил бы здесь две-три снежные вершинки, пару ущелий, в общем, маленькую швейцарию. Побольше леса, поменьше сувенирных магазинов, местные жители наверное и не знают, что живут на Кавказе. "Шерпы".

Лучшей гостиницей, по мнению таксиста, была "Дружба", или "Бристоль", по его жаргону. Он предупредил, что туда нечего и соваться, но я не послушал его совета, по опыту зная силу психологического воздействия книжечки.

Не буду останавливаться на эпизоде расплачивания с таксистом, это неинтересно. Зато администратор, очень милая женщина, оказалась человеком, к литературе равнодушным, и, посмотрев моё удостоверение, послала меня подальше, объяснив, что на окраине, может быть, для меня и найдут местечко.

В общем, я оскорбился и пошёл ловить такси. Здесь мне пришлось минут двадцать простоять в очереди в каком-то живописном закоулке между дряхлым кинотеатром без названия и скалой.

Второй гостиницы названия я не запомнил, что странно, ведь именно здесь началось моё приключение. В гостинице со мной обошлись получше, предложили подойти к одиннадцати, и я от нечего делать зашёл в ресторан, расположенный здесь же. Не знаю, что меня толкнуло сдать в гардероб дипломатку, оставив в ней документы и аккредитивы.

Зал ресторана был большим и шумным. Все наперебой кричали, больше всего кавказцы, разумеется, не в национальных нарядах, а в кожаных пиджаках и все до единого в вельветовых джинсах. Они и пели, и плясали что-то джигитское под весёлое итальянское диско, хотя на слова Пугачёвой, время от времени швыряли под руки пианисту красненькие.

В общем, мне с трудом удалось сделать место за столиком с вполне приличными молодыми людьми, которые не лезли с разговорами, но, всё мне было не по душе. Мне не захотелось даже глазеть по сторонам, наш столик стоял в центре большого зала, я мрачно ушёл в себя, выходя лишь за рюмкой коньяка или бокалом сухого.

Ребята мои вели беседу о всякой ерунде, ничего меня не привлекало. Видимо, неприятное ощущение подхлёстывало меня, и совсем скоро я с удивлением обнаружил, что алкоголь принят безрезультатно, ни малейшего впечатления не произвёл. Я заказал ещё и незаметно набрался так, что дальнейшее помню только в отрывках.

Кажется, я расплатился и пошёл почему-то не к администратору... нет, скорее всего, ресторан закрывали, и меня просто выпроводили на улицу.

Дальше что-то происходило, потому что вспомнил себя я в совершенно другом незнакомом месте. Я шёл ровно, не шатаясь, но меня попросили пройти в автомобиль спецмедпомощи и долго везли в отделение, а я пытался объяснить, что всё это - недоразумение, я приезжий писатель из Москвы, но у них не было разнарядки на писателей, и меня никто не слушал.

Когда составляли протокол, я начал замечать, что одежда моя перепачкана, куртки нет вообще, один рукав рубахи наполовину оторван, и, когда я шарил по карманам в поисках удостоверения, обнаружил там полное отсутствие всякого присутствия. В карманах ничего не было. Не было так же моих верных часов, совсем не дешёвых.

Словом, я был ограблен, но до меня это дошло не сразу, а когда в вытрезвителе врач перевязывала мне руку, я увидел что ещё и порезан ножом.

У меня хватило ума замолчать и покорно лечь спать на белую простыню, под которой была подстелена на всякий случай клеёнка. Кровь сочилась всю ночь, пропитав как следует повязку, но меня больше мучил сам факт, осознаваемый всё яснее: я впервые "залетел" в вытрезвитель.

Для человека, который, вообще, пьёт немного, это событие неожиданно, неприятно и противно. Позорно.

В камере всю ночь горел свет; мои соседи тоже переживали это приключение вслух, проклиная себя, водку, жизнь, милицию, жену и ещё очень многое.

Но все угомонились, некоторые заснули, описание нравственных мук моих неинтересно и неуместно. Я так и не уснул в эту ночь.

Утром после довольно неприятной процедуры взятия на анализ пробы, меня отвезли в горотдел и повели в изолированное помещение, которое у завсегдатаев именуется "отстойником" или "обезьянником". Это помещение без всякой мебели, сесть, практически, негде. Кто стоял, прислонившись к стенке, кто сидел на корточках, другие ходили из угла в угол, не обращая внимания друг на друга. Только один человек сидел. У самого входа стояла тумбочка, на которой он и расположился. Он резко отличался от всех нас своим чистым костюмом и независимым видом. Это был невысокого роста щуплый мужчина с классическими опереточными усиками. Казалось, он попал сюда по недоразумению, и мне было стыдно за себя больше всего перед ним. Я почувствовал, что он из интеллигентов, скорее всего, человек свободной профессии.

Два чёрных проёма вело из нашего помещения в тёмные камеры, откуда несло густым запахом испражнений. Это угнетало меня; вдобавок оттуда вдруг появился страшный и грязный человек с небритым и опухшим лицом. Он оказался глухонемым и хорошим знакомым человека, сидящего на тумбочке.

- Глухонемой! - приветствовал его он. - Чего ты здесь?

Он прилично изъяснялся на языке жестов, и мы узнали ужасную историю глухонемого. Я удивился только, что у такого человека оказалась семья, и был сосредоточен только на своём горе.

Через некоторое время к ним присоединился ещё один приятель, пожилой мужчина, только вошедший с радостным восклицанием:

- Боцман!

Они разговорились, я волей-неволей слушал их.

Меня вызвали к майору и повезли разыскивать мои документы в гостиницу. К счастью, гостиниц в городе оказалось так мало, что мы сразу нашли ту. В гардеробе моя дипломатка сохранилась. Я отдал лейтенанту паспорт, подсунул было членский билет, но милиционер оставил его мне.

Майор уже заканчивал разбираться с остальными.

Он дал мне прочитать протокол. Я не поверил глазам: я сразу же натолкнулся на фразу "оказал сопротивление" и задрожал. Я понял, что теперь ничто не помешает мне получить от пятнадцати суток до шести месяцев. Это была катастрофа.

- Чего это вы? - сказал майор, забирая протокол.

- Случайно... потерял контроль, - выдавил я.

- Что мне с вами делать? - задумался он. - Вот, что... Поработаете денька три на стройке - на том и поладим.

Вначале я не понял, что это за работа, но мои новые товарищи, среди которых оказались и Боцман с его друзьями, объяснили, что теперь мы не попадём в суд, поработаем, и нас отпустят по чистой.

Работали мы где-то на окраине города, рыли траншею не то для водопровода, не то для кабеля связи к строящемуся жилому дому ментов.

Мне с перевязанной рукой было тяжеловато махать кайлом, ребята меня пожалели и поручили бегать в магазин за портянкой. За нами присматривал только прораб, которого интересовало не столько наше исправление от алкоголизма, сколько ход работы. Я легко улизнул и набрал в магазине продукты и портвейн. Деньги давал Боцман, потому что у остальных не было ни гроша, либо были ограблены ментами, либо до ментов.

Когда отлучался прораб, мы забирались в кусты под забором, рассаживались на травке и лечились, пуская по кругу бутылку.

Мои товарищи одобрили, что я не заявил об ограблении и порезе, рассудив, что, если я ничего не помню - лучше молчать, так как по заявлению мне сразу пришьют драку, а, если ещё в городе ночью кого-нибудь порезали, то сидеть мне как попугаю в клетке. О себе я сказал им, что работаю в книжном издательстве корректором (здесь хвастать, что я писатель не стоило). Среди нас был один рабочий какого-то местного завода, два шофера, двое служащих, пенсионер и трое нигде не работали: Боцман, его пожилой друг Юрик, и неприятный тип по кличке Круп.

Боцман оказался "химиком", то есть специалистом по подделке документов. Не зря я почувствовал в нём художника.

Обедали мы в тех же кустах, я принёс на всю братию хлеба, плавленых сырков и портвейна. Сидел я рядом с единственным в нашей компании очкариком, остролицым кавказцем Сашей, удивительно скромным и молчаливым человеком. Он был единственным, кроме меня, кто не пил портвейна, поэтому мы разговорились. Первым делом, узнав, что я приезжий и мне негде ночевать (оказывается, нас на ночь отпустят по домам), он пригласил меня к себе.

Вечером майор отпустил нас, и мы с Сашей поехали к нему. Жил он на ещё более дальней окраине, минутах в десяти от трамвайной остановки.

Когда он включил свет, я был поражён видом его комнаты. Это была каморка метров шести-семи, в которой умещались один диван, письменный стол и книжные стеллажи, грубо сбитые из неструганных лесоматериалов, напоминающих доски. Нельзя сказать, что помещение было неуютным или необжитым. Оно было непривычным. Кроме мебели в комнате имелось одно окно, которое, впрочем, закрывала глухая стена соседнего дома, одна дверь и огромный камин. Эти предметы, равно как и потолок, были не заняты книжными стеллажами. Книг было невероятно много. Я не стал их рассматривать внимательно, но даже поверхностный взгляд открывал, что художественных "повышенного спроса" среди них не было. Я увидел только "Божественную комедию" и ещё несколько подобных жемчужин. Остальная часть библиотеки состояла из разношёрстных книг и журналов, в большинстве своём философского характера. Как литератор, я заметил книги по теоретическим вопросам литературы, но всё это были, скорее, популярные издания массового тиража. Правда, я увидел книги Соссюра, Бодуэна, Виноградова и других классиков. Но дело, конечно, не в книгах.

Прежде всего, Саша взялся за изобретение ужина; я сидел без дела, как гость, мне было неудобно, но вдвоём здесь развернуться было невозможно. Кроме того, ужин был настолько прост, что вдвоём делать было нечего. Саша, молча, поставил на стол чашки, обычные, рублёвые, налил одной заварки без кипятку и кивнул мне.

Чай был не Бог весть, грузинский высший сорт, именующийся в плотницких кругах "стружкой" (в отличие от "сучка" т.е. самогона). Но сейчас он меня устраивал даже больше. Был сахар, были и бутерброды, правда, не с ветчиной, с икрой из кабачков, ошибочно именуемой в простонародье "заморской", и плавлеными сырками, начинающими мне надоедать, был чеснок и какая-то трава, которую из вежливости пришлось попробовать и мне. Трава как трава.

Наш ужин длился не более пяти минут и завершился в полном молчании. Саша взял со стола чашки и вынес их в коридорчик, где стояла плита и был кран, вымыл чашки.

Вернувшись, он тщательно протёр тряпкой стол, уселся за него и взял книги.

- Ложитесь, - сказал он, не оборачиваясь.

- А вы?

- Вместе... И, вот, что... не отвлекайте меня. Пока.

Я разделся. Повязка чернела от крови. Пытаясь снять её, я ойкнул, и Саша обернулся. Молча, встал и вышел.

- Я воду поставил. Пока посидите, может, я бинт найду.

Искать было почти негде. Саша, не задумываясь, порвал какую-то голубую рубашку; не новую, но чистую. Мне было неудобно, но я не решился ничего сказать.

- Сейчас, - пробормотал он и исчез.

Через пять минут он принёс чайник и исковерканный пластмассовый тазик и помог мне отмочить окровавленный бинт.

Рана оказалась несерьёзной, вероятно, я просто сопротивлялся, и меня легонько ткнули в плечо. Однако я боялся заражения, мало ли что. Глупо помирать в наше время от столбняка, а ведь такое бывает.

Перевязав рану, Саша принёс ведро щепок и чурок и занялся растопкой камина.

- Ладно, что там, - сказал он, сидя на кровати перед камином. - Отложим дела до... Не выпрут ли меня с работы? Никогда не попадал ещё.

- Может быть... Не сообщат? Обещали.

- Нет, врут. Это контора аккуратная.

- Так и мне?..

- А что? Сообщат.

Я снова приуныл, представив себе лицо Главного. У нас сразу поднимется шум: вот сюрприз! Можно прощаться с новой должностью, да ещё брызги по всей Москве пойдут, куда ни сунься - а, это который по вытрезвителям отпуска проводит?

Эх, дурак я, дурак!

Впрочем, тему самобичевания и уничижения хотелось бы по возможности сократить.

- А что вы пишете? - спросил я вполне машинально.

- Философствую, - ответил он, нашёл на камине пачку дешёвых сигарет и закурил.

- Философствуете? - вздрогнул я от неожиданности. - Зачем?

- Как - зачем? - вяло спросил он, глядя в огонь.

- То есть... хобби?

- Хобби, - согласился он.

Всё равно было интересно. Значит, у нас международные конгрессы, академики, институты, кафедры - словом, целая армия профессионалов бьётся с утра до вечера, вооружена до зубов литературой, временем, зарплатой, все условия. А здесь, в глуши - человек без всякого образования, без элементарных условий - философствует! Бёме какой-то! Впрочем, каждый волен выбирать себе занятие для души, почему же не философствовать? Чем лучше эти самодеятельные поэты, которые считают себя гениями за то, что случайно сложили две строчки? Ведь и они никогда слыхом не слыхивали о литературе... Нет уж, лучше философы, которые делают своё дело для себя, не морочат головы профессионалам.

- А вы.. куда-нибудь посылаете свои записки?

- Нет.

- А почему?

- Не поймут.

- Вы считаете себя гением?

- Нет, просто они серые.

Я усмехнулся. Это одно и то же - считать себя гением или считать серыми других.

- А это ничего, что я задаю вопросы?

- Задавайте.

- А почему вы считаете их серыми?

- Это долгий разговор.

- А, например?

- Например, они создали такие условия, что из них никто не может создать настоящей теории.

- А вы думаете, что можете создать оригинальную теорию?

- По крайней мере, надеюсь выправить себе мозги.

- Я понял, что вы в чём-то расходитесь с ними? - я автоматически становился журналистом.

- Да, кое в чём.

- А именно?

- Вы в институте слушали философию?

- Минимум сдавал.

- Вы кандидат?

- Нет ещё.

- А в какой области?

- Литературоведение.

- Я не буду возражать, если вы будете исходить из того, что я графоман.

- Нет, мне интересно, что же у вас за философия. Знаете, у каждого человека есть своя философия, а у вас она не просто житейская, подкреплена систематическими занятиями. Я не считаю вас ни гением, ни графоманом... Но хобби у вас смелое. Вы - с одной стороны, армия профессионалов - с другой.

- Это уже лестно.

- Вероятно, вы разошлись где-то в самом начале, скажем, решили иначе основной вопрос философии... или даже, - озарило меня, - вы основным вопросом считаете другой вопрос...

- Сейчас эта проблема меня не занимает.

- Какой же проблемой вы занимаетесь?

- Коротко говоря, у меня есть несколько идей... Собственно, я занимаюсь не совсем философией. Психологией.

Это почти ошеломило меня. Если... самодеятельного философа ещё как-то можно понять, то самодеятельный психолог для меня вроде доморощенного физика-термоядерщика с деревянным синхрофазотроном или хирурга-любителя с профессиональным скальпелем. Хотя я и не специалист, но сталкивался с настоящими исследователями. Я не стал всё это объяснять моему гостеприимному хозяину, но, видя, что он сам не разговорится, осторожно спросил:

- Саша... а вам не кажется, что психологией, вообще, конкретной наукой нельзя заниматься дома серьёзно?

- Конкретными науками нельзя. Хотя порой дома делают больше, чем в лабораториях, так как идеи представляют собой особую сферу знания - софию.

- Значит, у вас тема где-то на стыке философии и психологии? - я чуть было не изобрёл название этой пограничной науки: психологическая философия или философская психология, но решил пока воздержаться.

- Может быть. Я думаю что моя тема внутри психологии... Но речь идёт, конечно, об общей психологии, которая чисто спекулятивна.

- То есть, вы, так сказать, занимаетесь разработкой общих идей какой-то новой области психологии?

- Пожалуй.

- Вы знаете, я не специалист, но когда я мысленно пробегаю все разделы общей психологии, я не вижу между ними даже малейшей щели, куда можно воткнуть лезвие новой идеи... И, потом... Ведь, общие идеи должны рождаться не умозрительно... а в результате обобщений...

- Психология - наука или система наук о психической деятельности. Псюхе - душа. Одна из моих идей состоит в том, что сфера психического включает не две основные, а три сферы.

Я сразу понял, что Саша пошёл банальным путём дилетанта, выделяя новые части.

- Психическую деятельность делят на сознательную и бессознательную, - без наводящих вопросов пояснил Саша. - Собственно, трёхчленное деление - идея не моя, и в Тбилиси об этом упоминалось.... Некоторые исследователи считают, что под бессознательным объединяются явления двух порядков: с одной стороны, низшего уровня, чем сознание, например, инстинкты, с другой - такие, как творческая интуиция. Поэтому предлагалось даже деление бессознательного на подсознательное и над- (сверх)сознательное. Я занимаюсь умозрительным рассмотрением сверхсознательной сферы деятельности.

Мы помолчали. В общем, мне показалось, что он сталкивается с этим вопросом чаще меня. Я и не собирался с ним дискутировать.

- А как вы назвали эту часть? Психология сверхсознания? Сверхпсихология?

- Феноменология.

- Почему? - удивился я снова, смутно чувствуя, что это название уже где-то встречал. Кажется, так называется одно из современных идеалистических направлений в буржуазной философии.

- Название условное. Термин заимствован непосредственно из названия важной гегелевской работы, но это не значит, что последняя имеет для неё особое значение.

- То есть, философская подоплёка не гегелевская?

- Вот именно. Иначе я называю её ещё трансцендентальной психологией. Для меня трансцендентальное - то же, что и сверхсознательное, хотя в философии этот термин имеет собственное значение.

- Трансцендентализм, - вырвалось у меня, - кажется, есть такое направление в философии..

- Есть, - пожал плечами он. - Но оно не имеет никакого отношения к феноменологии. Я, вообще, не знаю современной зарубежной философии. Языками не владею, да и литературы оригинальной нет. Только из критики, а вы, литератор, знаете, что критика без предмета беспредметна.

- Какое-то представление...

- Какое-то представление у меня есть, но этого недостаточно, чтобы делать выводы, а, тем более - строить...

- Но... все течения философии не имеют отношения к вашей... области?

- Не имеют.

- Значит, у вас есть своя система?

- Идеи, заметки.

- Психология изучает процессы творчества и другие явления, которые вы считаете предметом её особой части...

- Да, изучает. Но мне пока встречались только более или менее удачные наблюдения и умозрительные рассуждения.

- То есть, ваш уровень такой же?

- Да.

- Но у профессионалов больше возможностей!

- Меньше. В данном случае как раз необходимы возможности такого рода, которых у них нет. Методологические.

- То есть, идеи?

- Да.

- Вы представляете себя если не основателем, то, по меньшей мере, предтечей этой науки.

Он задумался.

- Это вопрос честолюбия. Я прекрасно знаю, что был, есть и буду пустым местом в истории науки - независимо от того, прав я или не прав.

- Но, ведь, можно же выйти с идеями...

Я осёкся, встретив его улыбку. Он улыбался одними губами, будто гримасничал. Я решил не касаться этого вопроса, деликатного для людей такого рода. Не мне заниматься психологией непризнанных гениев. Тем более, в моём ужасном положении.

- Вы говорите о том, что творческая деятельность находится в ведении вашей... феми... нологии,- запнулся я.

Он расхохотался и записал мой невольный каламбур на обложке какой-то книги.

- Феноменологии, - исправился я.

- Так, - успокоился Саша.

- А, вот, поэзия что вы думаете о поэзии?

- Поэзия - это удивительная связь сознательного и трансцендентального, потому что она невыразимое словами выражает в словах. Как сказал Лотман, поэзия вообще невозможна. Её существование - парадокс.

- Парадокс? - я прекрасно помнил эту мысль Лотмана, но, признаться, относился к ней, как ко многим блестящим афоризмам, в которых больше остроумия, чем смысла.

- Парадокс, - повторил Саша.

- А вы не пишите стихов?

- Нет, - он быстро посмотрел на меня.

Уверен, что пишет. Но завтра тяжёлый день. Спокойной ночи.

. . .

Майор пожал мне руку на прощанье; крепко держа свой дипломат, я направился искать сберегательную кассу и, только приобретая куртку, увидел, наконец, знаменитый Машук, который, казалось, совсем налез на город.

Мне стало немного жаль уезжать, но - к чёрту всё! - я должен разобраться в этой путанице, и пусть бумажка из вытрезвителя крепко ударит меня, пусть. Я потерял три дня, ничего не узнав и не поняв. Это были не те три дня, которые я собирался здесь провести.

Любовь к одиночеству

Погода была замечательная. Осень ещё не тронула листвы деревьев, но даже здесь на юге горячие лучи солнца начали её сушить, и она опадала на землю. Только ледяные вершины, сияющие за спелыми полями, напоминали, что и сюда придёт небыстрая зима.

В Нальчике я вспомнил, что раньше здесь был другой автовокзал, старый. Странно. Что я найду в этом Орджоникидзе.

Когда мы приехали, оказалось, что и здесь новый автовокзал, я совсем не понял, где же нахожусь. Я взял такси и попросил свезти меня во "Владикавказ". Разумеется, мест не было. Я пешком прошёлся до "Кавказа" через весь центр, посмотрел по пути знаменитую суннитскую мечеть. К несчастью, мест не оказалось ни в "Кавказе", ни в остальных гостиницах. Я приуныл. У меня не было ни одного адреса, а так вспомнить я ничего не мог. Хотя у меня был печальный пятигорский опыт, я пошёл в ресторан; меня подсадили к какой-то скучной компании женщин, упорно не принимающих приглашение на танцы.

На этот раз я ограничился шампанским, пришлось взять бутылку, бокалами здесь не обслуживали. Но зато я вежливо предложил соседкам, они отказались. Они не замечали меня совершенно. Ну, и ладно. Я вовсе не собирался заводить здесь знакомств.

Я пил своё шампанское молча, рассеянно разглядывая публику и совершенно не прислушиваясь к их разговору. Женщина, которая была самой молчаливой из них, наконец, заговорила со мной.

. . .

Она разбудила меня рано утром и велела вставать к завтраку. Ольга работала учительницей в школе, в той же, где, как выяснилось, работала теперь и Валентина.

В комнате было прохладно; окно было приоткрыто, и за ним мирно чирикали воробьи. Я встал, оделся и направился к ней на кухню.

- Ты не говори ей, - не глядя на меня, сказала Ольга, - что ночевал у меня, договорились?

- Само собой.

- Кофе?

- Всё равно.

Ольга всё время придерживала вырез халата, словно, на случай разоблачения, оправдаться: мол, я была с ним сдержанна и строга!

- Ночевать у неё будешь?

- Я спрашиваю.

- Ну...

- Если не пустит - добро пожаловать ко мне.

- Спасибо.

- Оставь. Собирайся...

Она не позволила себя проводить до школы. Валентине я позвонил из автомата. Ещё вчера она вылетела в Одессу.

...

 

Я выехал в аэропорт сразу же. И в тот же день был в Одессе.

Когда я сошёл с трапа, я растерялся. Зачем я прилетел сюда? Не зная совершенно ничего. Неужели я надеялся найти в этом сумасшедшем городе Валентину?

Я так растерялся, что, получив отказ в гостинице "Красная", опустил руки и по Пушкинской прошёл на Приморский бульвар, постоял у памятника Дюку, спустился по чёртовой лестнице и поднялся обратно. Потом спустился снова и вышел к Морвокзалу.

Я стоял на причале и вдруг услышал:

- Алло, Костя!

Я поднял голову и увидел Марину.

. . .

Мы посидели в баре здесь же.

Всё время я пытался понять: как оказалась здесь Марина?

Марина показала мне город: Дерибасовскую от лестницы и до Соборки, Пушкинскую от Тёщина моста и до Привоза, все прекраснейшие и тихие улочки вроде Островидова в районе старого костёла, парк Шевченко, Французский с его дребезжащим трамвайчиком номер пять, Аркадию, университетский ботсад и что-то ещё. Она зачем-то свезла меня на Шестнадцатую станцию Большого Фонтана и ещё дальше - на Амундсена, на Дачу Ковалевского. Там мы сидели часа два на камешках, и Марина, всё время вытирая слёзы украдкой, рассказывала о парне, которого очень любила в юности.

Я очень жалел её, но думал скорее о себе. Ведь и меня... кажется... любили в те годы.

. . .

Вечером мы целовались с ней на трамвайной остановке смешно и неуклюже, ведь мы уже были не юнцами. К тому же нас увидели её студенты. Марина смотрела на меня хмельными глазами и казалась мне семнадцатилетней девчонкой. Но мне хотелось плакать от того, что прошлого вернуть было нельзя.

Дома она сварила кофе; мы смеялись, что на ночь пить вредно, не уснёшь... И мы, в самом деле, не уснули.

Окно во дворик было настежь распахнуто, было совершенно темно, мы шептались, и я говорил ей, что ужасно знакомый запах цветов идёт из окна. Она всплакнула отчего-то; мне стало не по себе, я подумал, что нехорошо врываться в чужую жизнь, зная, что это ненадолго. Мне подумалось, что мой настоящий дом здесь, а Марина - моя настоящая жена и любовь.

Я не сказал ей этого, разумеется, ведь на самом деле всё не так, не так...

Марина сказала утром, что не хотела бы знать, когда я уеду, лучше бы тогда я исчез незаметно... Лучше не знать часа своей смерти. Проснуться - а меня уже нет, вроде никогда и не было.

Она сразу же испугалась, предупредила, чтоб я так не поступил; но, честно говоря, я уже твёрдо решил уехать, не простившись...

Утром мы поехали троллейбусом на факультет, мы стояли на задней площадке, людей было много... Стекло было очень чистым, погода была удивительно тихой и ясной. Троллейбус повернул неудачно, штанга сорвалась, я посмотрел вверх, краем глаза увидел что-то сбоку, взглянул и закричал. В визге тормозов надвинулась чернота какой-то грузовой машины.

. . .

Я осознал себя уже тогда, когда не только очнулся, но даже вставал и ходил. До этого дня я жил, как в глубоком обмороке.

Я сразу понял, что со мной случилось несчастье, но что и где? Я решил, что куда-то влип на своём "жигулёнке". Уже потом, гораздо позднее я вспомнил о своей поездке в Одессу.

Как я очутился в Москве? Спрашивать я не решился.

Только поправившись и выписавшись, я выехал поездом в Одессу. Зачем? Найти Марину? Конечно, конечно, конечно... Но....

На вокзале я сел в первый номер, который шёл по Пушкинской, затем сворачивал на Дерибасовскую; я помнил, что должен выйти за Новым рынком, на следующей остановке после драмтеатра.

Одесса не изменилась за это время, не прошло и года. Я сразу узнал нужную остановку, но, выйдя из троллейбуса, почему-то разволновался и присел на скамейку. Я задумался: что же случилось с ней? Как она?

Не лучше ли... не искать её?

Я попытался вспомнить её лицо и вдруг не смог. Зачем-то посмотрел на часы.

Так я просидел час, пока меня не испугал нечеловеческий голос:

- Пор-р-ра! Р-р-р-адуйся! Пор-р-р-а!

Вскинул голову и на ближайшей ветке увидел попугая.

- Попка! - вырвалось у меня. Галлюцинация? Я оглянулся. Вокруг никого не было.

- Попка! Попка! Попка! - захлопал он крыльями.

- Что прикажешь делать?

- Р-радуйся брат! - выкрикнул попугай. И добавил, подумав:

- Гр-р-р-ригор-р-р-рий! Гр-р-р-ригор-р-р-рий!

Помолчал и добавил:

- Украли Мар-р-р-рину!

И улетел.

Я поднялся с лавки и перешёл дорогу. Снова попытался представить себе её лицо, вообще, вспомнить, как она выглядит. Красивая... красивая...

Улочки здесь были похожи, и я не сразу отыскал её дом. Я был уверен, что это её дом. Но... я с удивлением прочёл на двери: "Одинокая М.С."

Я не решился нажать кнопку звонка. Женщина, видимо, заметила, что я стою перед дверью и открыла.

- Здравствуйте, - улыбнулась мне она.

. . .

- Пр-р-р-ровор-р-р-ронил! - заорал попугай, когда я шёл от неё. Птица сидела на розовом кусте и в упор смотрела на меня своими чёрными бусинками.

Утром я нашёл университет на Петра Великого. Но... я не знал, на какой кафедре она работает... и не знал ни фамилии, ни отчества....

Какие-то следы были. Была у них преподаватель, которая попала в прошлом году в аварию...

. . .

В Орджоникидзе я пошёл сразу в школу, где работала Валентина; пожилая техничка не пускала меня, пока ни появилась Ольга.

- А, это вы! Заходите, заходите! Да не обращайте внимания, она у нас... странная, знаете... прошу... Вы уже устроились? Нет? Не забыли, где я живу? Придёте? А Валентины Ивановны нет. Нет, увёз её муж тогда, осенью... Вы не знали? Я свободна сейчас... Поедемте ко мне?

- Попозже...

Чтобы как-то отвлечься, я заходил во все подряд магазины и разглядывал всё на прилавках и полках. И думал, что ведь должны же быть у меня родные...

Полки были забиты духами, одеколонами, кремами. Мне казалось, что всё это стоит здесь годами и не покупается, так много безделушек не нужно никому.

Стоял перед какой-то витриной долго, пока кто-то ни окликнул меня:

- Котя! Котя! Привет... Не узнаёшь меня? Да? Ты чего, Котя, сбесился да? Это же я, Воткин! Вот-кин! Помнишь?

- Воткин? Воткин? Не может быть!

- Что, старик, протри шары! Эх, Котя! Любимая жизнь, что она с нами сделала! А? А я тебя сразу узнал...

- Воткин, Воткин... - я пытался хоть что-нибудь вспомнить, узнать в этом лице. Но меня не оставляло ощущение, что он нарочно заманивал меня куда-то... Я понимал, что это нелепо... Но очень хотелось убежать...

- Ну да, - самодовольно сказал Водкин, крепко держа меня за рукав. - Я - то самое существо, которое было Воткиным... Знаешь, а из меня тоже могло чёрт знает чего получиться... Я, понимаешь, вижу иногда Мирошкину Антонину, ну, она, ясно, меня в упор не узнаёт... так вот, думаю я, вот, иди я в роскошном серебристом пижяке, в очках этих самых... в джинсах, понимаешь, так она бы, стерва, сразу признала бы... Да не вышло ничего с меня, - вздохнул он и тут же гордо добавил: - Спился Витька Воткин, оправдал своё фамилие... Это трезвый я по случаю праздника: деньги кончились... ну, не кончились, просто не раздобыл... так что, если угостишь, поговорим о жизни, о времечке том золотом, ох, и наговоримся же мы! Ей богу, бери портянку, самое наше винцо народное! А? Возьмёшь?

Мне стало не по себе, я ощутил что-то странное, мне казалось будто всё уже предрешено, и я лишь безвольно исполняю чью-то волю. Необходимо смыться, решил я, указал Воткину пальцем в сторону и, пока он разворачивался, резко отскочил и побежал за угол. Я быстро шёл по улице, но заметил вдруг, что она сузилась, удивился ещё, вроде с самого начала была обыкновенная улица, а теперь... два тротуара рядом, проезжей части нет... Неожиданно я увидел шагах в десяти перед собой огненный шар. "Шаровая молния!" - похолодел я и остановился. Запахло серой, и шаровая молния медленно поплыла в мою сторону. Я попятился. "Может быть, кажется?" - подумал я, но видел ещё на асфальте не одно... шесть или семь неясных отражений... не отражений даже - отблесков... Я видел её нестерпимое сияние, внутри неё, словно на поверхности горячего чая, возникали, менялись, исчезали и снова возникали какие-то туманности, сплетения прожилок, непонятные картинки, а я всё пятился и пятился, пока не наткнулся на что-то.

Воткин схватил меня за руку и посмотрел в мои глаза.

- Беру, беру, - пробормотал я, позабыв о молнии, а, когда вспомнил, обернулся и увидел только искорки в воздухе и, кажется, один отблеск на стене и в окне...

- Бери, сколько можешь, не бойся, - подталкивал меня Воткин. - Не бойся. Я не алкаш больной, врачи сказали - просто привычка... Видишь, руки?

Он растопырил пальцы. Они маленько дрожали.

- Это от усталости, - объяснил Воткин, пряча руки за спину. - А так - ни-ни! Да я даже не похмеляюсь, ты понял?

- Не суетись. Не суетись... Витька, - пробормотал я, пытаясь сосредоточиться. Продавщица подала три бутылки "Кавказа", даже не вытерев пыли, я уложил их в дипломат. Витька был, кажется, потрясён. Он умел считать до трёх, но делал это редко. - Ты мне рассказывай, рассказывай!

- Как тебя Гриня в больничку отправил?..

- Когда?

- Ты - чо?

- Рассказывай, Воткин... Давай!

- Я тогда решил завязать и уехать подальше. Но ты же знаешь Антонину... Она меня любила, ей богу! В общем, когда Гриню посадили, Антонина сама собрала моё барахлишко и перетащила к себе... Помнишь её подвальчик? Я сказал ей: Антонина не попомню тебе твоего ... а за хату - спасибо. Чудно было.. ты же сам знаешь, как я тогда жил... Заплатила она за меня червонец, выписали мне ксиву новенькую, пошёл я работать на сортировку...

Воткин рассказывал довольно подробно о своей жизни, я мучительно пытался что-то припомнить, связанное со мной. История Воткина мне была в общих чертах понятной, но что было до этого? Воткин был человеком с перерубленной пополам жизнью; одна её часть, прошлое, была покрыта мраком.

Мы пришли в какой-то довольно паршивый двор, и тут снова захотелось мне... вывернуться. Я чувствовал, будто меня толкают в спину, и мне не нравилось это.. В самом глухом углу двора, где обычно помещаются сортиры, в глухой стене был дверной проём, расположенный ниже поверхности земли, к нему вели перекошенные каменные ступени, по которым мы спустились в подвальный коридор; я заметил, что подвал обитаем, хотя ни одного человека мы не встретили. В коридоре стояли примитивные табуретки, умывальники, поломанная детская коляска и ещё какая-то рухлядь. Синие фанерные двери вели в тихие комнаты соседей Воткина. Во всём коридоре не было ни одной лампочки, и в конце его дневной свет от входа почти не ощущался; беспокойство охватило меня, я оглянулся. Выход показался мне крошечным, будто я и вылезть не смогу обратно даже ползком.

Я не выдержал и бросился к выходу.

Внезапно между мной и дверью возникла тёмная фигура. Сначала я подумал, что это один из соседей, но какие-то искорки в воздухе и сильный запах серы заставили меня вдруг остановиться. Фигура осветилась собственным неярким светом.

Это был самый обыкновенный свинорылый чёрт с горящими оранжевыми глазами, клыками, длинным хвостом с кисточкой, волосатый (в джинсах до колен), вместо обуви - парные копыта, правда, стилизованные под кроссовки.

В руке у него был какой-то металлический стержень, по которому пробегали змейки молний.

Позади него стояли вертикально на задних лапах, заложив передние за спину мрачные, крупные (до метра ростом) коты, все чёрной масти без единого пятнышка.

Они не сказали мне ни слова. Я попятился, повернулся и побежал обратно.

Воткин уверенно шёл впереди меня; мы оказались перед какой-то дверью, и я подумал, что это и есть квартира; однако эта дверь просто разделяла два подвальных коридора. Воткин открыл её и пропустил меня. Сразу же мы свернули в левый коридор, казавшийся совсем тёмным, прошли по нему шагов десять и снова свернули. Здесь был маленький тупичок, освещавшийся тусклой, ватт на пятнадцать, лампочкой от холодильника, висевшей на проводках без патрона на уровне груди взрослого человека. Я осторожно обошёл лампочку и остановился рядом с Воткиным перед одной из трёх голубых дверей.

Воткин без ключа дёрнул висячий замок, вынул его из колец и открыл дверь.

За дверью была вся его квартира. Удобство было прямо здесь же, у двери горделиво стоял пожелтевший от времени унитаз, над ним на голубой дюймовой трубе длинною около одного метра каким-то чудом держался чугунный смывной бачок, к ручке которого вместо цепочки было привязано довольно несвежее полотенце. Конструкция потрясла меня.

В углу стояла какая-то бесформенная масса, в которой не сразу угадывался белый рояль.

Прямо передо мной было окно; обыкновенное застеклённое окно, за которым была кладка, а на другой стороне от пола до потолка висели странные ставни, одна половина была приоткрыта, и за ней я увидел обыкновенную застеклённую дверь, за которой была точно такая же кирпичная кладка.

В комнате тускло горела лампа, под ней я увидел стол.

За столом сидел человек.

+++

3. МЫ

Первая любовь

Этот человек показался мне знакомым.

Мы сидели в скверике напротив кинотеатра Маяковского за столиком кафе-шантана, не зная, как начать разговор.

- Ребята, - между нами вдруг оказался пьяный мужик средней интеллигентности. - Ну, как я вас люблю! Как родных... братьев... всех!

Он помотал головой.

- У меня... в глазах двоится... да сам я виноват, сам, - знаю! Раздвоил, раздвоил... Нет, ты знаешь, я не виноват! Сам виноват!

- Да кто ты такой? - спросили мы, с неприязнью смотря на его простецкое небритое лицо, засаленную клетчатую шляпу, в тон ей пиджак, расстёгнутую на две пуговицы красную рубаху, в прорези которой выказывалась густоволосая грудь.

- Алёша я, Алёша, - голос у него был с хрипотцой, какой-то неприятный, и пахло каким-то особенным, горьковатым горячим перегаром, словно с пожарища. - Но для друзей... зовите меня просто - Леший... Но суть не в именах... Наша философия - не в именах...

. . .

Однажды ночью я проснулся с необыкновенно ясным сознанием того, что вся моя жизнь прошла напрасно. В ней не было ничего, кроме моих собственных стихов, которые мне самому казались необыкновенными, но больше никого не волновали, и одиночества, к которому эти стихи меня привели. Добро, подумал я, всё время я пытаюсь оправдать и защитить свои стихи, изобретая всевозможные теории и отыскивая у критиков ошибки. Ошибок у них, действительно, много, но в любом случае они правы: мои стихи не нужны никому. Это подтверждает моё одиночество. Я люблю одиночество, но для чего же я ищу своим стихам почитателей? Их и быть-то не может... И не должно быть.

Я любил необыкновенную девушку. Нам было по семнадцати или по восемнадцати, когда мы познакомились. Может быть, целый год мы были просто знакомыми, я всегда только любовался ей, но считал себя ей не ровней. Она была очень мила и красива, была у неё какая-то мне неизвестная жизнь, я думал, что у неё, наверняка, должен быть жених капитан дальнего плавания. А сам я был нищим студентом, у меня не получалось с общежитием, и я мыкался по квартирам, совершенно ещё незнакомый с самостоятельной жизнью, больше цеплялся за товарищей в поисках угла. Мне, вдобавок, не везло, когда мы вернулись из колхоза, где работали весь сентябрь, мою койку хозяйка сдала другому студенту, я метался с одной квартиры на другую, иногда приходилось спать где-нибудь с товарищем в одной койке, иногда находить ночлег в сарае, хотя осень уже была в разгаре, ну, словом, у меня забот было достаточно, и, главное, мне приходилось полагаться только на себя.

Несмотря на это, занятия я не пропускал, был очень аккуратен. В колхозе все мы немного познакомились, тогда я был, кажется, более весёлым и жизнерадостным, более активным, постоянно затевал что-нибудь, хотя и не был лидером всех или даже маленькой компании, всё-таки, чем-то выделялся, пытаясь быть весельчаком, сочинял стишки, эпиграммы, слова к песням, которые исполнялись бит-группой со сцены и вряд ли кем-то были услышаны. По-моему, даже исполнители брали эти слова только за основу, заменяя их более произносимыми "ла-ла-ла". В общем, тогда я сочетал угрюмое одиночество с тщеславной активностью и мнил себя пупом общества, не считаясь совершенно с реальным своим значением.

Вышло так, что я стал всё чаще оказываться рядом с этой девочкой, и, в конце концов, стал за ней бегать. Видимо, она как-то обратила внимание на мои ухищрения и проявила непростительную небрежность - позволила мне за ней ухаживать.

Наши отношения были странными. О любви говорить я не решался, тем более, боялся даже невзначай прикоснуться к ней, был рыцарем и только мечтал о ней.

Когда пришло время объяснений, золотая пора нашей любви закончилась. Моя возлюбленная отговаривала меня и запретила за собой ухаживать, и я, потрясённый первым крушением мечтаний и надежд, расстался с ней, твёрдо решив вовсе о ней забыть. И я бы это сделал успешно, если бы через некоторое время неожиданно она сама не начала ухаживать за мной.

Она и тогда говорила, что всё это ни к чему, но, кажется, меня любила. Наша любовь была осенней и дождливой, мы любили друг друга безумно, но всё время перед нами стоял какой-то мрачный призрак безысходности, бесперспективности, приводящий если ни к прямым ссорам, то к тяжёлым недомолвкам и терзаниям. Она не верила, что у нас что-то будет, а я о будущем конкретно и не думал, наши отношения были невинными, когда речь заходила о браке, она, наверное, ждала моей решительности. На словах категорически была против, а я в этом вопросе полагался полностью на случай.

Я мнил себя великим поэтом или, вообще, великим человеком, эта моя уверенность поначалу, быть может, её очаровывала, но потом стала раздражать, как раздражает всё пустое. Я оказывался слишком обыкновенным, да, вдобавок к тому, ещё и занудным и легкомысленным.

Наша любовь умирала на наших глазах, мы смотрели на это с болью, склонив головы и сложив руки. Мне казалось, будто мы находимся на расколотой льдине. Наши размолвки становились всё чаще и продолжительнее, а примирения - всё недоверчивее.

Я был поглощён собой и своим предполагаемым назначением.

Однажды мы шли полем. Была прохладная сентябрьская ночь, небо было усеяно звёздами, луны, кажется, не было, потому что тогда у меня была сумеречная слепота, доставляющая мне много неприятностей - я ничего не видел, кроме звёзд и фонарей. Отношения у нас были уже переохлаждёнными, я даже не решался уже обнимать её и целовать, не пытался убедить, всё было решено. Я, может быть, расстроенный только этим, говорил ей, что я - человек будущего, вся жизнь моя принадлежит человечеству...

И она легко и великодушно отдавала меня всему человечеству.

Назавтра был день рождения у кого-то из наших, она сидела рядом с Аркадием, и, хотя мы уже решили, что между нами всё кончено, я готов был кричать, царапаться и выть. Но я угрюмо сидел, не притрагиваясь к вину.

Когда стало невыносимо муторно, и началось всеобщее веселье, ещё больше убившее меня, я незаметно ушёл. Всё было кончено для меня, небо упало на землю, не осталось больше ни прошлого, ни будущего, ни настоящего. Я вышел за село.

Был мелкий дождь, от которого земля стала скользкой; холодный ветер вдувал в глаза абсолютную тьму и размазывал по лицу дождинки. Я шёл неизвестно куда, падал в ямы, выкарабкивался из них, я плакал и кричал, что-то твердил себе, но всё это было просто бредом.

Очнулся я под утро, когда в густых синих сумерках поплыли клубы тумана, и стало видно землю. Скоро стало светлее, прояснилось, и я заметил, что оказался в незнакомом месте. Я продолжал идти наугад и увидел дорогу.

Пока я добирался обратно до нашего села, все закончили работу; была суббота, как и обычно все уезжали на выходной домой, вот и теперь никого уже не было, все ушли на станцию.

В селе нас оставалось немного. Мне было от этого легче - я остался один.

Вечер медленно наползал на унылый и мокрый день, я лежал, одетый, на своей кровати, не включая свет, и ни одна мысль не прояснилась в моей голове. Только всё те же заклятия, которые я кричал ночью, только те же боль и невыносимость.

Я не хотел ни есть, ни спать, всю ночь лежал в том же бреду, и только под утро сладкая жалость к себе начала выводить меня из оцепенения.

Так же пролежал до вечера, пока не стали возвращаться наши; они всегда приезжали одним поездом, её я не рассчитывал увидеть, девочки жили в другом месте. И, всё-таки, я увидел её. Она пришла вместе с Аркадием, Калачом и Маймошкой, которых раньше я недолюбливал, а теперь и вовсе возненавидел.

Я побледнел, когда она сказала "здравствуйте", обращаясь ко всем. В комнате до их прихода нас было только трое: я, Анапольский, читавший своего Толстого, и Кузнецов, спящий после приёма алкоголя.

Холодный пот, в самом деле, начал выступать у меня на лбу, и снова в голове у меня помутилось. Я готов был стонать и кричать, но только свернулся и бессмысленно глядел в стенку, совершенно ничего не слыша. Я не заметил, долго ли они были и когда ушли, но одно знал: все трое ребят в эту ночь не вернулись в наше общежитие.

Ребята долго читали и выключили свет заполночь. Я отчего-то не мог заснуть; впрочем, я был в таком состоянии, когда нельзя ручаться наверное, спишь ты или нет.

Утром мы пошли на работу.

Её не было. Меня будто лезвием полоснули по сердцу.

. . .

С тех пор я не писал стихов и не готовился быть великим человеком. Я начал курить слабенькие кубинские сигареты, будто бы для успокоения зубной боли, и пить вино.

Я перестал быть ребёнком.

Вначале меня мучало то, что я постоянно вижу её, но к этому, оказывается, можно привыкнуть. В общежитии всё так же гремели по субботам танцы, рождались скороспелые поцелуи и объятья, я замечал, что черствею и, целуя сам, не испытываю ничего. Я добился первой победы, но, оказалось, что победили меня, и не женщина победила, а жизнь в облике такого же опустошённого и невинного ещё создания, как я.

Я не мог остановиться: в воскресенье утром шёл в фойе на свидание, выглядывая тайком, поскольку назначал всем свидания почему-то в одном месте и в одно время - ровно в двенадцать часов.

Почему-то жизнь эта была скоро пригнана ко мне, как хороший костюм, разве что, сменить который я не мог.

Меня боялись, как донжуана, мной пугали первокурсниц, называя меня "мамонтом"; молоденькие девочки отказывались со мной танцевать. Но побеждал я только тех, кто уже был опустошён жизнью.

Я содрогался от того, что всегда была не она.

А она была с другими.

. . .

Мне следовало оставить стихи навек.

Но что бы я шептал в их сонные глазки? Чем бы я блестел? Чем бы обманывал тех, кто ждёт своего обманщика? Когда я был в экспедиции и жил от сухого закона до попойки и обратно, я стал грубым и пустым, обходился без стихов, равнодушно смотрел на прекрасные горы.

Однажды к нам пришёл парень, который записывал в свою амбарную книгу стихи. В основном, свои.

Я стал писать, будто бы в шутку, не помня ни того, что раньше мнил себя поэтом, ни того что раньше писал стихи. Я усмехался, когда меня хвалил Балабанов, но в душе плакал, не веря, что у меня получаются стихи.

. . .

Этот странный мужик продолжал сидеть между нами и вставлять реплики в наш разговор. Неуместные замечания, разглагольствования, не относящиеся к делу.

Мы присматривались к нему внимательно. И заметили в нём одну небольшую странность: он напоминал негатив. Лицо его было совершенно тёмным, но с ярко выраженными чертами европеоида и кавказским орлиным носом, зато кудрявые волосы были снежно белыми, хотя и не седыми. Особенно нас поразили его ярко-зелёные глаза, в зрачках которых подрагивал отсвет какого-то пламени.

- Да как же зовут тебя? - с досадой снова спросили мы, догадываясь, что это уже не Леший.

- Почему же? - спросил он, одетый по последней моде тридцатых годов. - Если хотите... я повторяю: если хотите, зовите меня Лю. Это уменьшительное от... впрочем, не имеет значения.

Он криво усмехнулся без всякой связи с тем, что говорил, улыбнулся только уголками губ, и мы получили блестящее подтверждение концепции профессора РС (1975-2065), согласно которой выражение "/не/улыбаться глазами" означает участие (неучастие) в улыбке группы мышц верхней половины лица (ограниченное участие).

- Не имеет значения, - упрямо повторил он. - В детстве меня дразнили "Человек".

К столику подошёл отдыхающий с фирменным пакетом "монтана". Это был Безумец.

Внимательно глядя каждому из нас поочерёдно в глаза, Безумец переходил от одного к другому, опираясь обеими руками о край стола, и быстро приговаривал:

- И кто же, как не я, скажет теперь правду?

И потом, заискивающе глядя уже на одного Лю, произнёс застенчиво:

- Я книголюб, ради всего... фактического.... Меняю... книги!

- Меняй, - махнул рукой Лю и достал старинную трубку из чёрного фарфора.

- Идёт? - он предложил тоненькую брошюрку "Гипноз без тайн".

- Нет, нет, - торопливо отказались мы. И, словно оправдываясь, показали обе руки: - У нас ничего нет!

- Есть, есть - там!

Нам стало жутко с Безумцем, и он попятился от стола и, тая в красном воздухе, выкрикнул:

- По первому разряду... меняю! Муму на Дюму!

. . .

Когда мне показалось, что в этих проклятых горах, куда нас забросили вертолётом, я начинаю сходить с ума и всё чаще представлять себе, что я лечу над пропастью, как орёл, когда я начал водиться с привидениями, успешно заменяющими зелёненьких чёртиков, я понял, что пропадаю. Я не спивался, над отметкой три тысячи закон мог быть только сухим.

Туман рассеялся, и пилоты, матерясь неизвестно с чего, бросились к машине, даже не пригласив нас. Мы едва успели забраться, Балабанов выбил из под последнего колеса камень ногой, пока вертолёт медленно катился к пропасти с крохотной наклонной площадки в абсолютной тишине, мы втащили его, пилот захлопнул люк... Мы почувствовали, как проваливаемся и ухнули в пропасть, тошнота помешала как следует испугаться, невесомость сдавила горло, и только скрип вращающихся лопастей спасал нас, и мы с запозданием поняли, что двигатель заработал...

Отвесная стена казалась так близко, что можно было достать её рукой, но и это было иллюзией: в горах всё слишком фантастично.

Лёха-геофизик вытер ладонью со лба иней, в который успел превратиться холодный пот, и мы поняли, что здорово перетрусили.

Альфонс достал свою трубку и начал дрожащими руками набивать табак. И как они умудрились забрать нас?

Мы вошли в облачность и пошли наугад. У меня свело живот от мысли, что на такой скорости врезаемся в скалу.

- Потише, - пробормотал себе под нос Лёха, но мы его услышали.

Сколько времени с этим железом можно здесь лететь вверх кармашками?

Я не из страха пошёл работать в школу: успел жениться, устал мотаться.

Хуже всего было то, что я стал надеяться не на себя, а на свои стихи. Я посмеивался над критиками и писал новые стихи.

К столику подсела комичная Мальвина в очень короткой юбке и белых колготках... Очень медленно навстречу ей поднялся Арлекин с разрисованной физиономией...

Он так её ударил по щеке, что всё исчезло в облаке пудры... и никто не заметил, что он ещё ударил её по голове.

Я принёс свои стихи... Его не было дома, и я передал их с работницей. Я очень боялся, когда она брала мою папку, держала её так, словно собиралась тут же сунуть её в печку. К счастью, я знал, что в этих стандартных домах нет печей. Центральное отопление.

- Тебя к телефону! - торжественно позвал меня приятель.

Это был ...

- Приезжайте... приезжайте... приезжайте... приезжайте... приезжайте... приезжайте...

- Вы - Аполлон, - сказал он мне быстро, не обращая внимания на мой безобразный нос... и вообще... на внешность.... - Знаете, что я в вас ценю... Люблю? Задор! Да-с, задор! Непохожесть! Вы непохожи... на самого себя! Оригинально! И это - в наше время, когда поэтов штампуют, как бройлеров, не успеют яйца... а тут куры, правда, Маша?

- Я не Маша, - поправила его блондинка с ровно подстриженными под импортный горшок волосами. - Я...

- Тем более, - не дал ей выговориться он. - Я, вот, о чём, э-э-э-... мой друг...

Я решил, что он забыл моё имя, но...

Он раньше успел взять мою папку и считать с её обложки всё, кроме моего домашнего адреса.

Я вежливо стоял перед ним, так и не приняв многократное приглашение присесть.

- Я говорю всем, что... э-э-э... поэзия, поэзия современная... должна...

В этот день я почерпнул так много... и так много курил, хотя, вообще-то, тогда ещё не курил... Мы с ним курили и правили мои стихи.

- Нет, просто здорово! - кричал он, бешено кусая гильзу папиросины и чёркая мои листы. - Ты слушай ко мне:

  Смотреть с отсутствующим видом
  в окно;
  по улице твоя обида
  с моей пошла в кино...

Это же... гениально, ты понял? Такая свежесть! Знаешь, за что... А? Ты не похож. Ни на одну... Ни на... Ты понял? Здесь у тебя девственные джунгли, тут ещё не наследила рука человека! Нет - самое ценное у тебя - непричёсанность! Ты, парень, держись! Не пропадёшь! Вот, смотри, здесь у тебя... ц-ц-ц-ц... находка, да... Её на десять стихов хватило бы... Знаешь, как здесь должно быть? Простенько и со вкусом... Вот так! А? Видишь? Заиграло, да? Да?

 

Мы накурились так, что меня всю ночь рвало. Зато стихи стали отдавать глянцем.

 

Через месяц он посмотрел мои новые стихи, поморщился и захлопнул папку, отвернулся и, глядя в окно, молвил:

- Знаешь, хорошему поэту не надо понимать стихов... Достаточно глянуть на рисунок букв - и уже ясно... Пора, брат! Идём в преисподнюю.

 

- Привет, Василий!

- Ба, старый коржик! Опять в навозе крупицу истины раздобыл?

- Но-но, Басилевс! Я тебе кадры кую, а ты уж побереги... Вот, рекомендую... э-э-э... На. Смотри. Это второй Менделеев в поэзии. Самобытен - столько лаптей понаплёл, только на ноги не хватило... ха-ха-ха! Ты посмотри - это же имя!

Я толстел на собственных глазах.

- Да, тут есть что-то, тьфу! - сказал редактор, впервые взглянув на меня. - А чего ты не пустишь его в своём гроссбухе?

- Ты понимаешь, Зяблик, - замялся мой патрон. - Помнишь, твои переводы я пропустил?

- Да ради бога, я же не о том! Крысик! Само собой, само собой... нет, ты понимаешь, у меня же бесконечный портфель, ты сам знаешь, Саша своих птенчиков мне сбагрил... А я их уже полгода не пускаю...

- А ты к ним прицепи, - посоветовал мой покровитель.

- Да ясно, - поморщился редактор. - Думать надо, думать...

- Чего думать! - перебил его протектор. - Ты собираешься к Егорову?

- Ну, - не утвердительно и не вопросительно сказал редактор.

- Чего же рассуждаешь? Я тебе так посоветую... Включи мальчика в план... И бери его к Егорову. Это же фуррор! Ты понимаешь? Старые веники сбесятся! Это же сама поэзия в коротеньких штанишках! Ты меня понял!

- А.. ты?

- Всё будет подготовлено, не сомневайся!

Я не совсем понимал, а, может быть, совсем не понимал, о чём речь. Меня интересовало одно: публикация. И всё, что касалось этого, я впитывал.

- Но, Сеня... Ты же знаешь Босса... Он модернизм не пропустит.

- А где тут модернизм? - закурил новую папироску мой патрон.

- Где, где! Да тут... вся свежесть, брат, ты сам говорил: не-при-чё-са-но!

- И чеши себе! Поработай, ты ж умница, Вася!

- Хорошо, но автор?

- А что автор?

Они посмотрели на меня сообща. Я понял.

- Но... если вы считаете...

- Какие счёты, братец! Ты хочешь увидеть здесь свой портрет?

Он швырнул мне толстый журнал. Я кивнул от радости.

И мы начали работать мои стихи.

Когда меня впервые привезли к Егорову, тот самый Саша, оказавшийся, на самом деле, Александром ..., будучи в состоянии крайнего возбуждения, едва не задушил меня и моего редактора Васю.

- Ах, подлец, подлец... Не обижайся, это же я по-дружески! - закричал он всем. - Ты что творишь? А? Я тебя с твоим ... перемешаю, Вася! Ты, что, мою поэзию хочешь калёным железом выесть, да? Что ты с моими мальчиками делаешь, а? Они уже на втором курсе, а себя ещё не видели .... на большой литературной дороге! Ну, признавайся! Это... твой Менделеев? Дай-ка я его пощупаю...

Я спрятался за Васю.

- Саша, побереги поэзию для читателя, - так же громко сказал ему редактор, оказавшийся сильным не только в поэзии. - Сойди с дистанции. Я дарю тебе этот негранёный бриллиант. Бери его в свой семинарий.

- Ну, даёшь! Царский подарок! Ты, что, не знаешь, что ли, этих бриллиантов кругом, хоть пруд пруди? Подыми любой булыган - и завтра же будет такая конфетка, как...

- Замолчи, Саша... Ты становишься пошлым. Берёшь? Учти, твоя судьба в твоих руках.

- Ты пользуешься тем, что у меня нет кресла!

- Ты пьян, Саша, - помрачнел Вася. - Если хочешь знать...

-Ладно, договоримся, - махнул рукой Саша. - Я пошёл.

- Пока.

. . .

Я прошёл все эти круги немного позднее и стал Бессменным.

. . .

Смолка ползла вниз по коре, чистая и прозрачная.

Он сказал, что его фамилия Блю.

Но -

Нас уже не было за столиком. На плетёных креслицах сидели он и она. Им было лет по семнадцати-восемнадцати.

Он взял из ведёрка бутылку шампанского и с удивлением увидел в ней меня.

Он открутил проволочку, я вышел с пенной струёй и сел перед ним, отряхивая с усов брызги шампанского.

 

- Ты джинн? - спросил он.

- Нет, я поэт. Я тысячу лет ждал, что меня откроют... Первые пятьсот лет я собирался одарить того, кто меня откроет... необыкновенно... Последние пятьсот лет... я решил губить...

- И что теперь?

- Начались третьи пятьсот лет моего тысячелетия. Я прирос к бутылке.

Он заткнул бутылку пробкой и бросил в море.

- Напрасно, - услышал он голос, приглушенный стеклом. - Ты потерял себя! Несчастный!

Коллапс

Мне всегда казалось, что в магазине я, да и, вообще, покупатели, всегда только отвлекают продавцов от очень важной работы или службы.

- Пожалуйте жалобную книгу, - бесстрастно попросил я продавщицу, не надеясь, разумеется, на успех.

- По-жа-луй-те! - насмешливо передразнила меня женщина, пренеприятно ухмыляясь.

- Заведующего, - тихо сказал я.

- К вашим услугам, - сказал один из мужчин в белом халате, наблюдавший за этой сценой с нескрываемым любопытством.

Он подошёл ко мне, как-то очень ловко взял под руку.

- Ну, что вы, в самом деле? - с укором сказал он мне, не сильно, но настойчиво увлекая меня к выходу. - Разве не видите вы, что нам не до вас? Никого нет, а вы - вот он.. И не стыдно, товарищ?

- Да я не товарищ!

- Ну, уж, тем более, не господин, - справедливо заметил, и нас разделило стекло.

- Да я вас заколдую! - побагровел я.

- Я и так заколдован, - он показал мне разрешение торговать спиртными напитками с семи утра.

- У вас имущество застраховано? - тихо спросил я.

- У нас приём товаров, - ответил заведующий и перевернул табличку. "Закрыто".

Его звали Бенджамин Шуткин.

 

Повзрослел окончательно он совсем недавно. Хотя выглядел весьма солидно, как только может выглядеть мужчина невысокого роста с чрезвычайно развитым вперёд и в бока животом, лицо его было детским, что мешало в работе. И, вот, он неожиданно повзрослел. Нет, не черты лица его переменились вдруг, не поседели кучерявые густо-чёрные волосы. Он повзрослел внутренне.

Началось с того, что он отказал в помощи старинному приятелю. Отказал, клятвенно заверив в дружбе, выразив полнейшее и глубочайшее сочувствие и не забыв при этом заручится его обещанием впредь не отказывать ему, Шуткину, в помощи... Это оказалось так легко сделать, что Шуткин даже почувствовал приятный зуд потревоженной совести. Ему захотелось немедленно всем лгать. Шуткин посмотрел в зеркало и довольно улыбнулся. Именно довольно, а не радостно, там, или счастливо.

- Я вам покажу Щеткина! - вспомнил он своих школьных насмешников.

Истина открылась ему, обнажённая, как Венера: я - Подлец, понял Шуткин, и сердце его забилось. Он понял, что честным человеком быть нечестно (по отношению к себе).

Мир представился ему переплетением водопроводных труб, в ржавом лабиринте которых Шуткин скакал быстро и уверенно, как Тарзан в лианах. Он поднимался наверх с лёгкостью падающего человека или всплывающего куска, защищаясь от ржавчины джинсовыми рукавицами "Lee".

Совершилось чудо: в подсобке своего магазина Бенджамин Шуткин обнаружил дверь, которую сумел вскрыть золотой отмычкой. За паутиной, из которой по-кошачьи таращили зелёные глаза пауки-страхи, он заметил золотую. Жилу.

Она тянулась довольно далеко и пропадала в темноте, где вспыхивали пронзительно-синие мигалки, решётчатые окна и что-то ещё, от чего Шуткин предпочёл бы отказаться совсем.

Будто бы пошёл он пещерой, заросшей изнутри не то овсом, не то коноплёй - и стены, и потолки - и увешанной огромными бриллиантовыми люстрами, нежно звенящими от ударов его головы.

Шуткин вспотел и вытер руки о серый халат. Он не мог поверить, что такое бывает только во сне. Психическая наука установила, что структурное соответствие воображаемого и желаемого образует мотивационную основу интереса. Структура мышления обращается системой деятельности. Шуткин ещё не коллекционировал книжки, он считал себя культурным человеком, главным образом, потому, что был ещё молод.

Ему казалось, что он шёл по этой пещере, рвал, словно груши золотые шары, жемчужный виноград и рубиновые вишни.

 

Шуткин тянул свою золотую жилу осторожно, словно уду, с самого дна, набивая с крючков карманы, сетки, сумки и мешки, набивал, не завязывая.

Дом он выстроил в виде полной чаши. Шедевры такой архитектуры до сих пор учат нас сомнительной нечестной жизни.

Но, как и прежде, Шуткин казался себе нищим Моисеем, ведущим семью через песчаную пустыню, где ни лев, ни шакал просто не могут кинуть в него камня.

Однажды, купаясь в кафельном бассейне, ласково именуемом "ванюшкой", Шуткин с тревогой обратил внимание на странные бугорки и пятна на его холёном теле. Они были едва заметными, по цвету напоминая легкие мазки бронзовой краски, а наощупь - старые золотые червонцы. Сначала Шуткин подумал, что запачкался и попытался отмыть их. Потом он понял, что это болезнь, золотушный рак, и похолодел: он был почти неверующим и догадался, что высшая несправедливость решила свести его - молодого, богатого, цветущего - в могилу. Неужели не нашлось какого-нибудь Мысри (прим.: Юсуф Аль-Куайяд. Война на земле Египта) в арсенале судьбы? Неужели вместо него она не могла прибрать какого-нибудь никчёмного работягу или инженера? (Примечание: Бен Шуткин не понимал, откуда берутся вещи).

Жгучая обида прокралась в его сердце. Обида и страх: болезнь не брала взяток. Бенджамин чуть было не решил переменить свою жизненную позицию, но вовремя понял, что выгодно обменять её не удастся.

 

Болезнь прогрессировала. Шуткин купил себе ковёр-самолёт, автомобиль "Волга ГАЗ М-24" бежевого цвета и ещё много всякой мелочи.

Словно зелёные мухи, крутились по комнатам Шуткина вещи: видеомагнитофоны и цветные телевизоры, холодильники и стиральные машины, чешские мебельные гарнитуры и сантехника, тряпки, хрустальные рюмки и другие, названий которых я даже и не знаю, но каждую из которых Шуткин знал в лицо.

Всё чаще он сталкивался со своими вещами и всё реже пользовался ими.

Болезнь прогрессировала: в груди что-то звенело и пересыпалось, как в автомате для размена монет, тело покрывалось золотой коростой, и Бенджамин Шуткин перестал бояться огня, как вещей. Улыбка его стала сладкой, руки - золотыми, волосы - серебряными.

Он был птичкой и вместо крыльев порхал на сберегательных книжках.

Под окном давно уже выросло дерево с червонцами вместо листьев и плодов, в огороде паслась коза, доящаяся золотыми монетами, а в сарае неслась золотыми яйцами мокрая курица.

Одно только досаждало Шуткину: какие бы запоры ни ставил он на тяжёлые двери, как бы ни фильтровал дымоход и канализацию, что-то выскакивало из дома и стремительно уносилось прочь, оставляя, правда, на оконных решётках кучу дорогих вещей.

Шуткин собирал эти остатки и догадывался, что убегают годы. Ну, и чёрт с ними, бормотал он себе, от них никакой выгоды, за них не подержишься.

Жена его стала дорогой, сын - ценным, а дочь он выгодно отдал за человека.

Всё чаще Шуткин сталкивался лбом с той или другой вещью, и что-то звенело по комнатам, но Шуткину даже не было больно: он стал золотой статуей. Он не вращал оловянными глазами, а, вытянув руки по швам, как игрушечный солдатик, кружился по комнатам, и все вещи липли к нему и липли... Наконец, в его позолоченных глазах уже не отразилось ничего, кроме этих вещей, страшная тяжесть обрушилась на него, Шуткин стремительно начал проваливаться в самого себя...

Прохожие наблюдали это явление, называемое физиками "коллапс", с завистью: исчез Шуткин, исчезли все его вещи, исчезла семья, и на этом месте осталась "чёрная дыра", в которой до сих пор исчезают кошки. Впрочем, ни физикам, ни участковому милиционеру до сих пор ничего обнаружить не удалось.

Шуткину показалось было, что это сон, но в зеркале он увидел только свой коллапсар и понял, что даже если это и сон, то наутро проснётся кто-то другой, а не он, Бенджамин Шуткин, так неожиданно повзрослевший.

Абсолютно человеческое

Всё это, разумеется, не имело никакого отношения к нам, и, следовательно, для нас не имело значения.

На Дерибасовской было раннее июльское утро, когда ещё почти нет пешеходов, и утреннее солнце нежным цветом окрашивает улицу, когда каждый звук гулко отдаётся в тишине, когда заканчивают свою работу поливальные машины, и клубы пара, словно над пашней, понимаются над потемневшей брусчаткой

. . .

Когда я потерял паспорт, я долго не мог сфотографироваться, даже уплатил штраф... Мне говорили, что на мне нет лица, но я тогда ещё не понимал, что ещё до того, как потерять паспорт, я потерял лицо...

Я шёл по тротуару, прохожие задевали меня и толкали, будто нарочно, казалось, что я иду против человеческого течения... И какой-то разумный прокричал мне в ухо:

- Держись правой стороны!

А я всё не мог сообразить, почему обязательно надо держаться правой стороны?

 

На улице Ленина я обогнал рефрижератор, успел нырнуть за троллейбусом на зелёный... Вдруг троллейбус резко остановился, одна его штанга соскочила с провода, задралась вверх, я затормозил так резко, что, если бы не ремень безопасности, ударился бы о рулевое колесо и лобовое стекло, и тут заметил в окне троллейбуса её...

Она с испугом смотрела направо, не замечая меня. Я машинально повернул голову и совсем рядом увидел наезжающий тёмно-зелёный самосвал...

Я понял всё, когда в страшном грохоте сминался металл и сыпалась краска, мне показалось, что мелькнули её глаза - она меня заметила, всё уходило в темноту, и я закричал...

 

Едва я собрался шагнуть с тротуара... как вдруг троллейбус резко остановился на перекрёстке, ещё не завершив поворота, заверещали тормоза легковой, вынырнувшей вдруг из-за рефрижератора, и неожиданно на них вылетел неизвестно откуда взявшийся самосвал, на полном ходу врезавшийся сразу в троллейбус и автомобиль... Я увидел лицо вцепившегося в руль человека: он смотрел на троллейбус и успел выкрикнуть до грохота катастрофы одно слово, с тех пор звучащее в моих ушах:

 

- Любовь!!!

+++

 

поделиться:

 
Рейтинг@Mail.ru