Главная страница

Страница Августа

 

Номера "Тёмного леса"

Страницы авторов "Тёмного леса".

Страницы наших друзей.

Кисловодск и окрестности.

Тематический каталог сайта

Новости сайта

Карта сайта

Из нашей почты.

Пишите нам! temnyjles@narod.ru

 

на сайте "Тёмного леса":
стихи
проза
драматургия
история, география, краеведение
естествознание и философия
песни и романсы
фотографии и рисунки

из книги августа

ПЛАТНАЯ СТОЯНКА ГОРОДСКОГО ВРЕМЕНИ

Я считаюсь меценатом на нашей улице. Живу один, две комнатушки в старом фонде на втором этаже. Если бы не барачный стиль, можно бы счесть за мансарду. Ведёт ко мне шаткая деревянная лестница, которую мои приятели называют "вытрезвиловкой", потому что подняться или спуститься по ней под газом может только альпинист. Или кошка. Конечно, я шучу, уже давно участковый Витя (раньше он был старшиной рынка) не имеет ко мне никаких претензий, не угрожает выселить за дебоширство и антиобщественное поведение. Годы уже не те, пить тяжко, да и не интересно. Пил я до женитьбы, как женился, стал меньше пить, но друзья-приятели по-прежнему не забывали мой скворечник. С женой прожил три года, надо сказать, три страшных и трезвых года, которые до сих пор вспоминаются мне полярной ночью с тройным коэффициентом.

Когда-то я был математиком, всем давал надежды, ни у кого их не брал и никому не возвращал. Научную работу докладывал в МГУ, где меня потрепали по спине и пожелали удачи. Дипломная работа была скандальной - неопределённые множества, пограничные ситуации и матричное исчисление полной системы двуместных функторов. Я специализировался не на кафедре алгебры, и меня не допустили к защите в связи с неутверждённой темой.

Два года отслужил в Казахстане и вернулся домой, прописался у бабушки... Я не узнавал её, она болела раком, я возил её в больницу, кидал трояки за уколы, и, в конце концов, схоронил её через год наших мучений. Удивляюсь, куда, что делось после её смерти, откуда у нас оказалось столько родственников, затем без вести пропавших в маленьком городишке. Но после её смерти комнаты оказались пустыми, моя раскладушка и старый массивный шкаф, вросший в прогнивший пол - вот и вся мебель. Тогда я ещё работал электронщиком на ЭВМ - программистом меня не взяли.

 

Впрочем, всё это читать не следовало, лучше было бы пропустить, как не относящееся к делу. Я же собирался рассказать о Валентине Львове, моём старинном друге, который был самодеятельным живописцем. Он-то умудрился где-то закончить художественное училище (школу?) и занялся живописью. Кто-кто, а я знал, во что ему встало это увлечение. Не зря когда-то у меня в комнате висел плакат: "С бутылкой можешь ты не быть, обязан холст мне притащить". Валька расписывал даже залатанную брезентуху от шезлонгов... Это из-за него я занялся химией и обесцвечивал старые рубашки и матрацы. Трудно даже вспомнить, как выглядела и пахла моя мансарда в те милые дни!

Всё шло в его живопись, как в прорву, экономического эффекта не было. Тогда Валентин не был ещё женат, в живописи был совершенным хулиганом, неудобно даже писать, как буквально шёл он за Фрейдом в изображении натуры, какие детали подчёркивал, увеличивал... Вообще, не только мне одному казалось, что Валька балуется или шутит, но он умел рисовать, у меня где-то ещё сохранились карандашные рисунки тех времён, акварельки и портреты, до ужаса похожие на нас. Я ничего ему не советовал, да и всей нашей братии тогда нравился всякий абстракционизм. Я, пожалуй, единственный курил трубку и предпочитал старых мастеров. Хотя наши художники постоянно болтали о живописи прошлых веков, в своём творчестве они были верными последователями западных модернистов нашего столетия.

У меня собиралась разношерстная толпа. Художниками мы называли тех, кто что-то малевал, хотя ни один из них не был известен не только в мировой живописи, но даже в местном отделении худфонда. Были у нас и поэты, правда, далеко не модернисты, сочиняли так, о любви, о природе... Мы все им говорили, что надо переделывать реальность, а они обижались... Впрочем, всю нашу богему сплачивало непризнание. Поэты куда-то писали письма, а им приходили вежливые отказы. Ходило к нам несколько музыкантов, но это были не наши люди, они крутились по ресторанам на деньгах, но никогда не приносили лишней бутылки или пачки сигарет. Уникальными среди нас были композитор Ферштейн и изобретатель вечных двигателей Серёга.

Кроме того, бывали у меня всякие барышни, одна из которых до сих пор является женой Валентина. Прошлое у неё не из самых блестящих по нашим меркам, это и послужило причиной некоторой отчуждённости между мной и Львовым в последние годы. Он любил, и сознательно-несознательно избегал всего, что напоминало о её прошлом.

Конечно, отчасти виновата была в этом моя бывшая жена, холодностью своей выражавшая Людмиле, да и всем нам своё презрение.

Время успокоило нас, Львов научился делать шабашки, оформлял всё что приходилось. Я не бывал у него, но более-менее представлял их жизнь. Снимали они до сих пор квартиру за шестьдесят рублей в месяц, потому что Валька так и не перешёл туда, где есть шанс получить квартиру, сыну было уже пять лет. Людмила потихоньку, незаметно стала матерью и хозяйкой, нисколько не напоминая прежнюю вульгарную девицу с вольным поведением, слегка хрипловатым голосом...

Но Валентин продолжал раскрашивать тряпки, хотя уже все из наших бросили эту затею, и только Володька Мирошник пробился в Союз за счёт полного отказа от абстракционизма и молодости. Его и узнать-то теперь было затруднительно - в шляпе, джинсах, словом полумодник, полуугодник, одна нога - козлиная, другая на протезе, как он говаривал прежде сам о тех, кто говорил одно, а писал другое.

Валентин теперь писал не на каких попало холстинах, урывая из своего скромного бюджета, и работал редкие качественные картины, ясностью красок и чёткостью линий напоминая сюрреалистов, а цветовой гармонией - импрессионистов. Сюжеты у него были фантастическими, если выражаться мягко. Разорванное пространство со странным перетеканием форм подлинных предметов составляло какую-то целостность, порой даже обнаруживало по броским признакам принадлежность к известному содержанию, то ли библейско-мифологическому, то ли историческому, то ли фантастико-космическому. Но - как это устоялось в наших разговорах - мы считали предметом изображения непосредственно эмоциональную гармонию человека... а предметность - лишь необходимым средством, необходимым потому, что рационализм неотделим от чувственной деятельности.

У Львова исчезли реалистические портреты, пейзажи, натюрморты. Последний, более или менее реалистический вид горы Машук я видел у него шесть лет назад, ещё до рождения сынишки. Да и то, это была работа в духе нынешних. Ощущается довольно прохладный и ясный день. Мелкие барашки высоких кучевых облаков, кажется, царапаются иглой телевизионной вышки, по серому безлистому склону горы ползёт яркое солнечное пятно... Между прочим, так не бывает: яркие пятна заметны только при сравнительно низкой и тёмной облачности с редкими просветами. И, всё-таки, эта стеклянная застывшая прозрачность делает пейзаж даже как бы сверхреальным. Только яркое освещённое пятно на склоне горы у домика лесника уравновешивает было выдвинутый за плоскость картины чёрный массив горы, который не оживляют и скупые, почти графические штрихи, придающие ей индивидуальность.

Последняя работа Львова - "ПЛАТНАЯ СТОЯНКА ГОРОДСКОГО ВРЕМЕНИ" - это кладбищенский пейзаж-портрет. Лично меня поражает в нём не название, а загадка. Если хорошенько подумать, я мог бы сказать, отчего же кладбище. Видимо, эти символы - кресты и звёзды, - и ещё что-то кладбищенское. Пейзаж одновременно и правдоподобен - эдакое обширное пятно с внутренней структурой, так и кажется, что стоит найти... не то, что точку зрения... стоит найти верную мысль, что-то понять и кладбище откроется. Рассмотрение его картин - тонкая скрупулёзная работа. Не дешифровка, не анализ, а вчувствование. Мне кажется, что это настоящая живопись, а там - кто его знает. Но вернёмся к картине с этим странным названием. Самое поразительное в ней - баловство. Точнее мрачная шутка. Кладбищенский пейзаж не является фоном. Это просто второй слой плоскости картины. Первый - это прозрачный портрет, лицо женщины. Пожалуй, Людмилы. Это настолько воздушное явление, что можно и не заметить всего огромного, во всю картину, лица... Огромного, вроде бы, отчётливого и ясного, и, вместе с тем, постоянно "уплывающего". С точки зрения техники, вероятно, специалистов заинтересует, как Львов сделал свою "шутку": знаете, есть такие японские (и не только японские) открытки, календарики с объёмным и меняющимся в зависимости от ракурса видом.

Валька сделал нечто подобное. Я знаю, в живописи, вообще, придаётся большое значение экспозиции плоскости картины, освещению, но Львов добился точно такого же эффекта, как у этих открыточек. Я пытался сказать ему о своих открытиях, но своеобразие наших разговоров исключало это. Между нами не принято было два раза повторять то, что избегает другой.

Я заметил... Мне показалось, что это не один портрет... Не портрет одного человека. А, по крайней мере, трёх. Я говорю - показалось, потому что мне не удалось вдоволь покривляться перед картиной.

На картине отчётливо виден портрет женщины. Его увидит любой. Если отойти в сторону, этот портрет исчезнет - пожалуй, в этом нет ничего странного. Но, если рассматривать картину под острым углом, начинает казаться (мне), что я вижу два лица, если не ошибаюсь - Вальки и его сынишки. Я смотрел справа. Как слева - сказать не могу.

Демонстрационный эффект - череп, который только мелькает как бы между прозрачностью основного портрета и густотой пейзажа. Пожалуй, это как раз секрет тёмного пятна кладбища. Череп замечают все, кто внимательно смотрит на картину. Но он действительно только кажется. Мелькает.

Валька довольно ухмыляется когда ему говорят о черепе. И ничего не поясняет.

Вообще, у него странные картины. В том смысле, что чёткие, устойчивые линии, служащие границами раздела, например, цветовых полей, в определённом ракурсе приобретают неустойчивость, "дрожат". А вся картина поэтому мерцает, фибриллирует. Зачем ему эти чудачества? Мне иногда приходит в голову, что он не просто подшучивает над бедным зрителем.

Лет десять назад Валька что-то сказал о музыке в живописи, но его тогда никто не слышал. Я запомнил потому, что именно тогда перелистывал "кланги" Шеллинга.

Я думаю, такое длинное вступление не будет лишним. Тем более, что оно ещё не окончено. А суть дела можно было бы изложить в трёх словах, чего как раз мне и не хотелось.

Валентин никогда не бегал и даже не ходил быстро.

На этот раз влетел ко мне по лестнице и бросился к печке, уселся прямо на грязный пол, не сняв своего дранового пальто, и стал тяжело дышать. Печка, кстати, была холодной. Последние дни ноября выдались сравнительно тёплыми, то есть безморозными. А на праздники срывался снежок, и я дубу давал на своей раскладушке, не помогала никакая одежда. Просто я всё откладывал вопрос с углём и дровами. Почему-то во всём нашем дворе газа не было только у меня, наверное, в своё время бабка побоялась. Когда женился, я пошёл в домоуправление. Пока был женат - ходил. Обещали, говорили - надо ждать. Потом ушла жена. Конечно, не из-за этого, у других и такой квартирки не, не из-за угля и дров, так... Не сошлись характерами.

Надо ждать. Это потом я понял, что меня подвёл слух. Пишется не "надо ждать", а "надо ж дать". А слышится одинаково.

Валька сидел у холодной печки на полу и смотрел в окно, высоко задрав подбородок.

- Хочешь, - хрипло произнёс он, - я тебе всю штукатурку размалюю? Роспись будет что надо.

- Участковый протокол напишет, и вышлют меня в двадцать четыре часа за порчу государственного жилфонда путём религиозной пропаганды.

- Я тебе май нарисую, понимаешь? Клёвый такой май, каштанчики зелёные со свечками, флаги красные, демонстрацию - участкового самого вышлют, понимаешь?

- Панорама будет. Всё равно, вышлют меня, а здесь устроют музей революции, кружок умелые ручки. Нет, Валька...

Когда-то у ребят завелась привычка у меня на стенах делать всякие надписи. Записывали телефоны, переписывались друг с другом, писали объявления. Случались и довольно неприличные надписи и рисунки, хотя я и злился: ведь не сортир же у меня общественный!

Когда я попал в вытрезвитель, дней через пять заглянул участковый и увидал свой портрет на печке. Сказал, что лететь мне, голубку, к чёртовой матери, и ушёл. Я заклеил всё, чем попало - газетами, репродукциями, старыми конвертами, письмами и т.д. И ребята ещё понатащили всяких рисунков советских и фотографий из журналов. Я три дня был главным редактором своей квартиры, потом пришла комиссия, и я напрасно уверял, что это обои.

Велели произвести ремонт за счёт квартиросъёмщика.

Пришлось мне попотеть, только Валентин и помогал. Но я был злой и предупредил всю шатию-братию, что за пачкотню и наклейки буду у мужского полу отрывать части тела, а женский... буду тоже наказывать. Прекратили.

 

Я смотрел на Вальку и грустил: как-то не заметил, когда он перестал быть мальчишкой (значит и я постарел), сморщился. Мы были сверстниками, подкатывало нам уже по сорок пять, какие уж тут счёты с молодостью? Всё это слишком похоже на закат. Я хоть так и не успел приложить руку к делу достижения высокого положения, а Валька живописал. Был, так сказать, начинающим художником. Молодым. В свои неполные сорок пять.

 

Я занимался своим делом, изредка поглядывая на него, смешивая свои химреактивы в колбах, пробирках, ретортах. Спиртовок у меня не было, пользовался электрическим тигельком, дело шло медленно, но я никуда не спешил. Время от времени заглядывал в толстые книжки, манускрипты, монографии, справочники и журналы.

Я занимался алхимией. Понимаю, сейчас это не модно, даже неспециалист знает всю бесперспективность белой магии. Разумеется, я занимался не воскрешением духов... Впрочем, вот это уже не имеет для нас никакого значения. Важно только, что пахло серой, хотя я и не понимал, почему.

- Накрылась моя выставка, - мрачно сказал Валентин. Мне было всё ясно. Речь шла не о персональной выставке, а лишь об участии в общей выставке молодых художников города. Хотя я уразумел это, кое какие детали оставались неясными. И я спросил:

- Чего?

Он не стал повторять.

Я вылил зеленоватую жидкость, полученную от смешения хромпика с раствором зубной пасты "Брилле-Дентс" в жидкости после бритья, в тарелку с остатками завтрака и тщательно вытер руки о рубашку.

- У тебя курить есть?

Валька достал мои любимые "Пэлл Мэлл".

В общем, подумал я, затянувшись в первый раз этим утром, всё ясно, даже нет смысла вопросов задавать. Месяц назад Валентин повёз свои подрамники в выставочный зал, дал водиле червонец, а его развернули, всучив правила. В тех правилах было указано, что кроме двух фотографий 3 на 4 владельца (автора) экспонатов, требуется ещё по два слайда (вернее, ОДИН СЛАЙД и один ЦВЕТНОЙ отпечаток для КАТАЛОГА выставки) к КАЖДОМУ экспонату. ФОТОГРАФИИ должны воспроизвоДИТЬ ТУ же НАТУРУ, что и ПРЕДЛАГАЕМАЯ картина.

Валентин, рисовавший всегда монстров, приуныл, но я, надеясь, что это не более, чем пустая формальность, посоветовал ему заснять сами картины. Очевидно, те ребята раскусили нашу маленькую хитрость.

- У них экспертная комиссия - отставной полковник Столб, бывший помощник прокурора Томина и директор фотоателье номер два Гарик Косоян. Смотри телегу.

Я взял у него квиток, на котором тускло был отпечатан типовой отказ в связи с неубедительностью, недостаточным уровнем мастерства и наличием элементарных ошибок, и не сразу разобрал надпись добавленную от руки: "Отказать в виду фактического отсутствия фотодокументального обоснования. Худ. Коллегия".

Подписи были неразборчивы. Возможно, это была одна длинная подпись.

- Не плачь, Маруся, гуляем, - пробормотал я, чувствуя испарину, выступившую капельками на лбу. Я лично очень понимаю в такие минуты начинающих самоубийц. Живёшь и не думаешь, что кретинизм является распространённой формой социально-психической защиты организма.

- Не вышло из тебя бразильского миллиардера Рибейры - иди в управдомы.

Ни он, ни я не улыбались.

Я знал, что он не бросится под электричку, не повяжет узкий галстучек. У него Людмила, сын. Но я знал точно, что он спалит все свои малюнки. Отвезёт их куда-нибудь на свалку и спалит. И зря я буду стоять перед ним на коленях. Фактически, это и будет самоубийством, если не убийством.

- Ладно, - произнёс я, пытаясь пройти по лезвию верного тона. - Можешь расписывать мои потолки, только бесплатно.

- Ты уже соскочил с ветки? - спросил без улыбки Валентин. То есть, я понял его намерения.

- Хлебать из их кормушки - не единственный смысл жизни, - пожал я плечами.

- Не в этом дело. Ты, что, не видишь, что всей толпе на это начхать, а не только этому дерьму?

- Ага, тоже скажешь... - я задумался, как бы не ляпнуть, что его через триста лет признают.

- Всё ясно, через триста лет заживём.

- А тебе надо сразу всех до последнего директора банка?

- И начальника милиции.

- Шутишь. Не поверю, чтоб ты для кретинов это работал.

- А я вообще не хочу работать! - громко сказал Валентин. - На фига? Хотят жрать похлёбку - пусть! Хотят шевелить не ушами, а мозгами - пусть сами пишут! Сами! Я уже весь! Мне сорок пять лет, я до сих пор хожу в штопаных носках, я и помру в них, так на фига мне благодетельствовать? Пусть сытые бесятся!

- Они напишут.

- Не напишут - хрен с ними. Им, понимаешь, мало дерьмом кишку набивать, им мало, понимаешь, носом в дерьмо всех тыкать, так им надо ещё Рембранта и Рембо?

- Им не надо Рембо и Рембранта...

 

- Не надо? Да ты послушай их елейные голоски! Им положено любить уж если не Рембо, так Рембранта!

- А чего же Рембрант из кожи лез, пыхтел? Гульдены зарабатывал?

- Не знаю я и знать не хочу. Идиот был, свиньям жемчуга раздаривал...

- А тебе?..

- Я тоже свинья... Я тоже свинья, это тебе понятно? И ты свинья! Давно уже пора всё это дерьмо подпалить хорошенько и ещё облучить напоследок, чтобы микробы на Земле не появились...

- Ух, ты, Валентин, завернул кишку! Космическими масштабами мыслишь...

- Космическими? А ты посмотри вокруг, протри глаза...

- Чего смотреть? - выкрикнул я. - Видишь, Машучок, вон мужики возле пивной толкутся, вон пудель чёрный, вот-вот явится Безыменный...

- Брось, брось! Всё дерьмо, - успокоился вдруг Валька.

- Ладно, сдай-ка мне твой хлам, пусть у меня пока лежит до следующего христианства.

- Нет, - лицо его никогда не было таким злобным. - Я сам превращу это в самое прекрасное - в огонь!

- Так давай всё ко мне - у меня угля нет...

Он сверкнул глазами.

- Валентин, не путай наше городское дерьмо с дерьмом мирового океана...

- Не такое вонючее? Э-э-э, Фил, выбор дерьма дело вкуса, а своё и с похмелья лучше столичного?

 

- Ты непримирим. А ведь тебе грозит дожить до старческого возраста, захочешь вспомнить, перебрать узловатыми пальцами жизнь свою, а дым уже там будет...

- До старости! Нет веры, нет церкви, где бы каяться о дури своей!

- А что бы ты делал?

- Да ничего! Жил бы.

- Угу жил. А ведь всё спалить хочешь, и картины, и Землю всю.

- И без меня спалят - и картины и Землю.

- Я ведь к этому и веду.

- Веди. Картины я сам. Я их породил я их и прикончу.

Люди деньги жгут, подумал, библиотеки. А главное - убивают друг друга. А этот, вот, мой друг решился на детоубийство. Убивать картины, своё прошлое, себя.

Я не потому убеждал его, что для истории хотел сохранить его картины, может, этого больше всего и боялся Валентин - что история безжалостно приговорит его картины к вечному забвению...

Вот, что мне было делать? Ехать к Людмиле? Что-то ей объяснять? Да я на все сто был уверен, что она не поймёт всего ужаса... что это самоубийство, что это ударит и её железным концом, что это развалит хрупкую сферу жизни Львова... Она и от себя втайне порадуется, что обрывается ещё одна ниточка её прошлого и открывается поздняя дверца в респектабельную жизнь... Она уговорит его уехать, и он уедет, но везде будет жить среди призраков своих убитых картин... Я же знаю это - и знаю, что эти слова, такие простые и ясные, понять сейчас не сможет никто. Даже Львов. Что, организовать похищение? Но всё будет ясно: я единственный, кому есть дело до этих тряпок на полугнилых подрамниках. Лучше ли сделаю я, если остановлю его? Кто знает.

 

Ну, допустим - лучше. Когда-нибудь откроются эти картины, а все скажут - его убил тот, кто спас его картины. Вот истина - погибнет тот, кто держался жизни, а кто держался смерти - будет жить. Но я ведь думаю не о себе, ну, взвалят на меня вину... А какая вина больше - убить Валентина или его картины? Есть ли третий путь? В конце концов, причём здесь вина? Что делать? Что делать?

Не было сейчас подкованного оратора убедить Львова оставить картины. А, может быть, и хотел он такого пустомелю послушать, чтобы лишний раз убедиться, что жечь надо.

 

Жаль, что я не пил: я был так же слаб, как те, кто уходит с головой в муть опьянения.

 

У меня было такое впечатление, что я не живу своей жизнью. Я не знал толком, как выгляжу, и в воспоминаниях видел всё как бы в кино, где среди действующих лиц я есть, я, ускользающий, невидимый... И меня не было в этих воспоминаниях.

Вечером ко мне зашла девчонка, она ещё училась в школе и заходила как-то с ребятами раза три. Они, вроде бы, были поэтами и приходили ко мне, то ли вино пить, то ли стихи читать.

У меня в комнате стоял белый грязный рояль, служащий мне и столом, закапанный парафином и всякой дрянью, я пытался изображать на нём музыку, вероятно, оба мы были расстроенными. Звуки, расколотые и дребезжащие, тосковали по комнате, задевая забытые здесь слова, будили их, озвучивали воспоминания.

И чего она пришла, меланхолически думал я. Непонятно, я не читал стихов, да и ничего такого не сочинял. Я выглядел совсем не так, как выглядят герои романа, тем более, такого юного романа, который нужен этой маленькой фее.

 

Я думал о ней, как пылкий влюблённый или человек, рядом с которым милая женщина, и усмехался мысли о своей старости.

Но потом она ушла, и я понял, что это, вероятно, была Муза, но она ошиблась адресом. Может быть, она давала понять, что больше не придёт к Валентину Львову.

Я чувствовал проникающий холод, всё не решался прилечь на раскладушку и ходил, ходил по комнате, иногда поглядывая на своё отражение в тёмном окне, на котором не было никаких занавесок.

 

И, всё-таки, я заснул.

 

Как-то мне удалось попасть в выставочный зал, хотя выставка ещё не открылась. Я вошёл, мне было страшно - такой большой и просторный зал, в полутьме на стенах темнели картины, что было нарисовано - не понять. Далеко-далеко, в том конце зала, горел свет и работал какой-то художник в белом халате, кажется, бородатый.

Я подошел к нему ближе и увидел перед ним картину. Палитра стояла рядом на пюпитре. В левой руке он держал несколько кистей...

Я думал, что он рисует, и лишь потом понял, заметив на экране слайд, что он правит картину, добиваясь предельного сходства с натурой, с фотографией.

Постояв немного, я спросил:

- Это ваша картина?

- Нет, - усталым голосом ответил художник, не оборачиваясь и не удивляясь моему появлению. - Я редактор... Приходится править... ребята талантливые, жалко выбрасывать, ещё научатся... А, главное-то есть главное - это... приближение к натуре. Но - упаси господь - не натурализм, не рабское копирование, а копирование сознательное. Свобода есть осознанная необходимость. Картина должна быть понятна самому тупому зрителю, практически дебилу...

- Животному, - подсказал я.

- Возможно, - машинально согласился он и слегка обернулся.

- Натурализм хорош в ресторане, - добавил я.

Мы стояли молча, и я видел, как происходит преображение картины.

- Натура изображается точно, всё должно быть выражено без ущерба правде.

- Что - всё? Кто это решил?

- Все. Художественный совет.

- Но... Есть много книг, - пробормотал я. - Есть много художников и учёных...

- Все они говорят так. А кто говорит не так... это не художники. Многие не выдержали... отказались.. потому что не умеют рисовать. Ну, и что же? Появляются новые. Вот уже есть ребята, которых уже не отличишь не только от фотографии, но и друг от друга. Тут вам и содержание, и тут же и идея.

- Какая идея?

- А идея везде одна: всё правильно. Всё правильно. Хоть горшок рисуй, хоть автопортрет - никакой разницы.

- Но... ведь должно же быть воображение? Фантазия?

- Это, товарищ дорогой, - редактор почувствовал интонацию протеста, - формализм чистейшей воды. Всё из воображения? Бред. Сплошная форма - надуманная идея - элитаризм - эстетизм. Искусство для искусства. Воображение нужно для того, чтоб держать натуру.

- Но... позвольте... Кто сказал - сплошная? Кто сказал - чистейший? Кто сказал - только? Нельзя ведь без воображения!

- Нельзя. Но воображать с умом надо. Надо воображать то себе, что есть на самом деле. Иначе не нарисуешь и печного горшка без воображения...

- Нет-нет, - пошатнулся я. - Так нельзя! Вот это ведь и есть формализм - гнаться за предметной достоверностью в ущерб тому, что именно мы называем художественностью... Отказ от тайны, от чувств... Это ли не формализм?

Мне казалось, что он бежит за мной и что-то доказывает.

- Нет, пусть они себе рисуют, это даже не формализм. Это дебилизм, вот что это такое. Это дебилам-то понятно, что тут понимать? Но разве можно всех дебилами сделать?

Я шёл очень быстро, быстро, всё замерло, застыло, ветер оставил последние листья там, где они надоели ему... Куда идти мне? К нетопленной печи своего дома? К костру Валентина Львова? Мне просто было тошно, я шёл, будто бежал куда-то, я не находил себе места, словно горячечный больной, метающийся в белых простынях...

 

У моих дверей стояло трое ребят с портфелями и слегка покрасневшими от холода носами. С ними была та девчонка.

Этих ребят я помнил потому, что они не приносили никогда вина и читали странные стихи.

И Муза была пока с ними, а я... им нужен был меценат и слушатель - Филипп с улицы Мира.

 

Поздно ночью я проснулся и долго не мог понять, что же мне снилось, а что было на самом деле.

Небо очистилось, светила луна. Все дома и деревья стояли тихо и неподвижно блестели, покрываясь инеем. Ни огонька не было в городе, только на горизонте рубином горел далёкий костёр или, быть может, восходящая звезда.

 

  17 ноября 1982 года

 

поделиться:

 
Рейтинг@Mail.ru