Страницы авторов "Тёмного леса".
Пишите нам! temnyjles@narod.ru
Мальчик-подросток примостился за старым письменным столом в небольшой комнатке-времянке.
Зимой комната служит кухней, сюда выходит топка печи, обогревающей обе комнаты: большую - залу, эту времянку и "ледяной" коридор, их соединяющий. Но это - зимой. А теперь, в разгар весны, переходящей в густолиственное дождливое лето, комнату отвели мальчику для занятий. Ему поставили сюда письменный стол, темный, тяжелый, из очень твердого дерева, двухтумбовый, с тремя выдвижными ящиками, украшенный по граням резьбой, изображающей какието болотные травы и цветы. Стол, верно, еще прадедовский, и удивительно, как он сохранился несмотря на эвакуацию и бесчисленные переезды семьи...
Светало. Мальчик сидел у письменного стола лицом к широкому в мелкую стеклянную клетку окну, какие обычно бывают на верандах на юге. Следовало, видимо, приниматься за уроки, которые, как обычно, были не совсем готовы, а времени до начала занятий оставалось в обрез. К тому же не мешало еще выкроить минутку на завтрак. Потому-то и разбудили мальчика в такую рань. Но дело в том, что именно сегодня с утра мальчик окончательно решил стать писателем. С этим решением он проснулся, быстренько проделал несколько ритуальных движений, обозначавших физзарядку, умылся, натянул футболку и шортики, присел к столу. И первой его мукой на крестном писательском пути встал вопрос: о чем писать?
Не известно, почему мальчик принял вдруг столь обязывающее решение. И не известно, почему не возник перед ним другой, еще более коварный вопрос: стоит ли вообще писать? Как не возник он в свое время перед другим, всемирно известным работником: стоит ли вообще творить? Мальчик решил и все. И теперь он сидел за письменным столом лицом к большому во всю стену, решетчатому окну, затененному кроной гигантского ореха, и невидящими глазами смотрел на чистый листок бумаги в мелкую клеточку из тетради по арифметике.
Мальчик впервые, кажется, погрузился в себя. Прежде мир делился для него на две целые и приблизительно равные части: я и не я: родители, улица, речка, небо, горы. То, что не я, можно было наблюдать, ощупывать, погружаться в него, узнавать. И проделывал все узнавания, все розыски он сам, он - цельный, он, граничащий с миром - кожей, глазами, запускающий в мир пальцы и взгляды, получающий от мира - в свою бездну, в свою черную дыру - невозвратно все необходимое. Но не допускающий никого в себя, живущий в тайне. И вот теперь он - сам - погружался в себя, разыскивая тему для некоего первозданного сочинения, и не
находил ее. Тоскуя в растерянности пытался он вспомнить что-нибудь определенное, привлекательное, о чем хотелось бы рассказывать. Вспоминал - и не мог вспомнить. Серый хаос плыл перед взором его, обращенным в себя: лица, не имеющие примет, предметы без очертаний, похожие на облака события, звуки и запахи неразличимые. Проваливаясь в какое-то борщевое месиво, мальчик ощутил ужас, такой же непонятный и бесформенный, как и все в нем.
Так было уже однажды, когда мальчик ездил с родителями на море. Они с отцом решили покататься на лодке. Отплыли от берега сравнительно недалеко. День был погожий. Кругом плескалась, кривлялась и посверкивала загадочная зеленоватая поверхность полупрозрачного и все же непроглядного существа - моря. И мальчик спрыгнул тогда с лодки, потому что захотел плыть. Он ведь видел, что другие плавают легко и с удовольствием. Но оказалось, что такая плотная, тяжелая и ласковая на вид влага не держит его. Мальчик соскользнул с кормы лодки и мгновенно ушел под воду. Над ним мерцала и волновалась стеклянная граница моря и неморя, а вокруг был серый сумрак, который сгущался и рос, всплывая откуда-то из глубины, в которой, понял мальчик всем своим существом, живет ужас. Этот-то плавно и спокойно всплывающий из глубины ужас заставил тогда мальчика содрогнуться, сжаться и распрямиться, рвануться в плотной пустоте, извиваться, карабкаться, биться, не разбирая, где верх, где низ, наподобие безмозглого мускула, червяка, разрезанного на части и все же извивающегося, потому что мысли, и волю, и желания - все в нем заменяет ужас и удушье, ужас удушья, удушье ужаса...
Мальчик тупо смотрел на лист бумаги и полумашинально наносил на его чистую клетчатую площадь слова, кусок бессмысленного текста, который должен был называться почему-то "урок пения" и в котором речь шла о том, как на этом уроке безмозгло-скучно. Руку мальчика сводила судорога, похожая на предсмертную зевоту. А ужас мальчика плавно и неудержимо рос по мере того, как густел, теснился, заполняясь кроваво-серым месивом, хаос в его сознании. От неимоверных усилий какого-то крохотного внутреннего "я" мальчика спастись, выкарабкаться, выплыть, рука его судорожно возила по бумаге, выводя уродливых буквообразных червей, которые корчились, обвивали решетку линеек, копошились, ширились, переплетались, делая лист похожим на лицо Медузы Горгоны или на разрытую могилу. Ни о каких поисках темы уже не шло речи. Наступил хаос. Хаос сгустился и настала ночь. Время будто потекло вспять: ведь только что брезжил рассвет - и наступила ночь.
Рука мальчика остановилась. Не рождались больше черные черви. Мальчик был неподвижен, как потерявший сознание. Было похоже, его сознание бесследно утонуло в чернильной возвратившейся ночи...
Очнулся мальчик от нежнейшего прикосновения.
Как и тогда, на море, он очнулся от прикосновения. Но тогда это были руки отца. Тогда отчаянное барахтанье выбросило мальчика на поверхность, уже теряющего сознание от удушья. Мгновенное появление мальчика на поверхности зеленоватой пучины позволило отцу выловить его прежде, чем он снова, быть может навсегда, погрузился бы в серый хаос. Но теперь отца не было рядом. Отца теперь вообще не было. Он умер в том же году, когда умерла война. Война умерла, убив напоследок отца, утащив его за собой в тот ржавый бездонный хаос, из которого всегда подымается ужас и войны. Но мальчик все-таки очнулся от прикосновения. Он долго не мог понять, кто трогает его осторожными теплыми пальцами. В глазах мальчика все еще стоял серый туман, но ощущение ласки, настойчивой, легчайшей, не проходило. Ему показалось даже, что он видит это нечто, состоящее из одной ласки, только видит кожей, а именно, кожей рук, словно руки имеют свои собственные зрячие и внимательные глаза, уже увидевшие это нечто, еще не доступное обычному зрению. И оттого мальчик не стал смотреть туда сразу глазами. а доверился зрению рук. Он словно просыпался после тяжелого темного сна. Его крошечное "я" шевельнулось в глубине своего обморока и стало медленно и осторожно грести из мрака к этой единственной точке определенного дружелюбия, к настойчивой ласке, которую изумленно разглядывали, впитывали руки.
Потом произошло то, что бывает, когда на огромном стекле, сплошь замазанном бельмом замазки, некий мойщик протрет крохотное прозрачное пятнышко: зрение мальчика прояснилось в одном месте, и в эту влажную прозрачность, в эту скважинку в белесом мраке мальчик увидел свою неподвижную руку, лежащую безвольно поверх листка бумаги, кишащего жуткими червеобразными буквами. Рука лежала не как мертвая, а как не очнувшаяся от беспамятства. Сквозь нежную кожу тыльной стороны руки, покрытую светлым пушком и редкими веснушками, проступал крупный мосластый костяк. Рука, намазавшая всю эту дрянь про урок пения, была широкой, короткопалой, похожей на лапу щенка овчарки, или котенка тигра, или внука молотобойца. Рука, наверное, была способна к работе строгания и гнутия, к делам гончарного и шорного ремесла. Теперь рука покоилась после первого слепого, а потому уродливого усилия. И где-то между ее указательным и большим пальцами притаился и дрожал ослепительный солнечный заяц.
Мальчик завороженно смотрел на зайца, весь согреваясь, весь отдавшись нежности и благодарности за светлое тепло и ласку глазам, уставшим до смерти от сумерек комнаты. А зайчик, вздрогнув как-то особенно резко, раздвоился, перескочил вторым своим существом на лист бумаги. Зайцы множились, разбегались по крышке стола, и от их касаний сквозь древний лак проступал золотой древесный рисунок. Теплые душистые касания щекотали лоб, щеки, веки мальчика. И вдруг жгучий трубящий луч ударил прямо в его зрачки, не отвыкшие еще от серой глубины рассвета. Зрачки сжались от резкой боли, потом расширились и снова сжались, и принялись сжиматься и расширяться, как мускулы или насос, впитывая острую радость солнечного света. На какое-то время мальчик ослеп. Но это была слепота зрячего, в отличие от слепоты слепого, у которого в глазах вечная ночь.
Оказывается, солнце перевалило наконец через крышу дома напротив и било теперь мощными струями сквозь черную листву ореха, сквозь пыльные ячейки окна, учинив настоящий огненный потоп в комнате. Даже синяя клетка бумаги переполнилась светом. Даже червеобразные буквы, омытые светом, стали не такими уж страшными, потеряли свой безумный, ночной, отрицательный смысл.
Мальчик чувствовал себя так, будто только что проснулся от дикого полусна, вынырнул из хаоса яростных теней, в котором жил бредовый серый паук - ужас.
Последней судорогой, оставшейся от ночи, было непроизвольное движение, которым его рука вырвала из тетрадки и скомкала грязный, исписанный листок и швырнула его на пол - под стол, туда, где еще грудились ночные тени (Может быть там-то и было их жилище?).
В этот миг новый поток солнца прорвался сквозь беспокойную листву ореха, расшибся, запенился вокруг головы мальчика, щекоча лоб и поджигая в каждой медной волосинке его жгучие радуги. Волосы так засияли, словно на голове у мальчика начался пожар.
От этих ли солнечных проделок или по неизвестной иной причине мальчика будто осенило. Он схватил тонкую и желтую свою школьную ручку с новеньким латунным перышком, обмакнул ее в чернильницу-непроливайку и вывел на чистом листке тетради: "Была ночь. И настало утро. - И подумав продолжил. - И неожиданно взошло солнце. И разлило огромный свет. И затопило наш орех, и окна, и комнату, и меня". Он понежился в самом бурном луче, потом исправил точку на запятую и дописал:", и весь мир. И тогда наступил день". Мальчик еще подумал и на свободной полоске бумаги над уже написанным вывел старательно с волосной и нажимом, как никогда не выводил в тетради по чистописанию:" Как наступил день", - поставил точку и подчеркнул, чтобы сразу стало понятно, что это название. И оттого, что начался рассказ так легко и просто, ему и самому стало вдруг необыкновенно радостно, словно вот он шел очень долго и трудно в гору и груз нес, скажем, мешок с камнями, или с углем, или с картошкой, а тут вдруг и мешок потерял свой давящий вес и подъем кончился под ногами. Но он при этом не остановился, не прекратил подъем, а наоборот, внезапно взлетел бы. И вот, оказалось бы, что это и есть его главный способ передвижения, потому что у него есть, оказывается, такая способность - летать. Ну, крылья, что ли, которые неизмеримо мощнее ног. Так что он уже не надрывается, поднимаясь в гору, а наоборот, это для него радость и даже необходимость - взмывать высоко над горой. Что он, наверное, для того и рожден, чтобы вовсю работать крыльями. И что при этом мешки с грузом ему нипочем, да дело-то и не в мешках вовсе, а в том, что в высоте он открыл свое истинное место. Оказывается, все у него для высоты предназначено: и редкостной остроты зрение, и легкие могучие, и сухое жилистое тело, и все вообще органы чувств, говорящие как бы, что здесь-то для них радость, так-то им удобно и хочется работать - в высоте, на лету, мощно!
Мальчик взмыл над белым пространством страницы, не спеша как бы заполняя его ясными жгучими подробностями, которые возникали от простого всматривания с высоты: стоит вглядеться повнимательней и подробности проступают - четкие, цветные, душистые, звучные. Остается записать увиденное. Перо мягко летело над бумажной пустыней, оставляя за собой проявленный мир, потому что с него стекали не чернила уже - радуга, в которую превращал чернила сквозящий повсюду солнечный свет.
А за стеклянной страницей окна бушевала могучая лиственная светотень, надрывалась, рычала и кипела улица, рокотал новый день города и мира.