Две жизни... У каждого из нас - две. Одна - внешняя: скорлупа событий и дат - рождений, учений и т.д. и т.п. - вплоть до последней. Другая - внутренняя,невидимая, мерцающая, как свеча в кувшине. Но иногда огонек этой свечи поднимается над сосудом, по-своему освещая окружающий мир, позволяя увидеть живые краски казавшегося ранее серым и тусклым. Возникает третья жизнь - стихи, может быть, самая главная для поэта. Книга стихов - попытка поделиться с читателем частицей своего главного. Примите. Светлана ГАДЕЛИЯ
Окольными путями, обходными,
дорогами кривыми, объездными
Весна проходит, а приходит - прямо,
нова, как пальма, знавшая Адама.
Юна трава - всего тысячелетье! -
в весне росточком, а цветочком в лете.
Открой глаза - и вот она, живая,
что вечно дремлет, глаз не закрывая.
Не пел скворец - он, словно грусть, в отлете,
зато тихонько, на негрустной ноте,
споет душа - и вол судьбы двужильный
потащит жизнь, как воз, дорогой пыльной.
Я не могу тебя припомнить, стих,
и автор подсказать уже не может,
но белое перо, из крыл твоих
упавшее, трепещет и тревожит.
Струна была, созвучная моей
струне, но звук сглотнула вата
беспамятья. И стае лебедей -
невидимой - беззвучно плыть куда-то.
1991 г.
Погромыхивает где-то,
будто в тучах катят бочки.
Заблудившееся лето
пребывает в мертвой точке.
Что ни утро - ливень, ливень
мчит на ножках макаронных.
Что ни вечер - длинен, длинен
дождь вдоль улиц полусонных,
где дома во мглу одеты,
а в углах живая рана
на паласы, на паркеты
кровью капает с экрана.
Ирис фиолетовый, печальный
на зеленой кромке лета вырос.
Чуть синеет детства берег дальний...
Он из тех краев - нездешний ирис.
Хрупкой льдинкой грусти остролистой
прошивает вымершие годы,
и мелькают в памяти искристой
дни, часы, дороги, горы-воды.
Что ж ты так лилов, как день вчерашний,
что ж весна в печальное рядится?
Что ж из той - слоновой кости - башни
улетела юность, словно птица?
Изнанка суток, ночь -
рубцы и швы наружу -
фактуре гладкой дня
не в силах подражать,
Она в себе несет
агатовую стужу, -
окоченевших губ
в улыбке не разжать.
Болят и ноют швы,
невидимые в полдень.
Благообразный день,
своим путем спеши,
но среди ста сует
ежеминутно помни:
где нет в душе рубца,
там нет самой души.
Речь вытекает - поперек дорог.
Ну что скажу? Видать, судьба такая.
Видать, на белой тучке добрый Бог
вздремнул, тем самым речи потакая.
Отъединив, как ветку от ствола,
соединяет с камнем и водою.
Дорожка, что протоптана была,
проворно зарастает лебедою.
Бог с ней! Пусть виноватой прослыву,
не спрятанная в латы или вату,
я все-таки, я все-таки живу -
картофельным ростком голубоватым.
А он не знает ни аза,
наш "просвещенный" век,
нарисовал себе глаза
поверх закрытых век.
От напряжения дрожит,
сто пятый видя сон,
не сознавая, что бежит
вперед спиною он.
Я на том берегу, где Бог
бережёного не бережёт.
Я на том берегу, где стог
ждет, что кто-то его подожжет.
Я на том берегу, откуда
разлетаются люди, как птицы.
И на том берегу посуда
почему-то спешит разбиться.
К счастью?..
Милый мой, горький берег,
на песке дырявая лодка...
Может, я для тебя не находка,
но могу еще быть потерей.
Не хочу быть твоей потерей,
пав с обрыва, раскинув руки.
...Распустили по ветру перья
расстояния, сны, разлуки.
В жестких джунглях чертополоха
я крыла найти не могу.
Сохранила меня эпоха
темным камешком на берегу...
Мой это берег.
О нет, тут гибель не всерьез,
тут не трагедия, лишь драма,
тут водопады пресных слез
и вымытая ими рама.
Каблук истоптан, сломан зонт
за лето он рассыпал спицы -
насуплен близкий горизонт,
и грубо вылеплены лица...
А если выглянет с утра
светило, волю туч нарушив,
и рассияется гора
своей пятивершинной тушей, -
еще сильней грызет тоска,
трепещет мысль о белой мухе,
и побледневшая щека
все ждет от ветра оплеухи.
Над соснами над мокрыми
дождинок звонкий пир.
Гляжу живыми окнами
на движущийся мир.
Смеется дерзкой алостью,
огни как зубы - в ряд.
глаза его горят.
А сердцу невеликому
дороже свой секрет:
я верю солнцу дикому,
железной жизни - нет.
...И когда они вдаль уходят,
балансируя на канатах,
на пеньковых канатах улиц,
на веревочках переулков,
и когда они вдаль уходят -
в океаны соседних комнат,
и когда эта даль чужая
в полуметре - а не коснуться, -
стать бы светом во тьме пещеры,
лодкой в море, в песках колодцем
и охапкой сухой соломы
на кровавых камнях беды.
Брат мой - через дорогу,
брат мой - через равнину,
брат мой - за ближней горкой,
брат мой - за дальней речкой,
брат мой, глядящий косо,
брат мой, драконом ставший,
сталью, огнем и смертью -
трудно тебя звать братом!
Выкипит море, брат мой,
выгорит солнце, брат мой -
с кем ты разделишь слезы,
если сестры не станет?
Да откуда мне знать,
как деревья чужие живут?
Да откуда мне знать,
где какая проходит межа,
между этим и тем,
между там и растерзанным тут?
Там, я слышу, поют -
словно падают капли с ножа,
капли крови, что тут
протекают
(поющие - там).
Как же тело делить
с открестившейся кровью своей?
Кто июньскою ночью
для них ворожит по кустам?
Там лишь отзвуки песни,
а тут, только тут, соловей.
Это хищное там -
при куске, при стакане вина -
анальгетик покоя,
снотворное утро, приняв,
сыплет снег на виски
нехолодный (пардон - седина),
а зеленою кровью
рвет жилы у тутошних трав.
Я не вправе судить
никого, ничего - я ведь тут.
Я вросла в эту землю,
судьбу испивая до дна.
Но мне чудится - в песнях
морозные астры цветут:
это соль океанов
на них - седина, седина.
"Много званых, да мало избранных..."
А кто избран, того не звали.
И слова этих самых избранных
под сугробами откуковали.
Под сугробами, под могучими...
Или, с палой сгорев листвой,
пролетели седыми тучами,
онемевшие, над головой.