Страницы авторов "Тёмного леса".
Пишите нам! temnyjles@narod.ru
Веткин, пожилой "молодой литератор", ожидал начала отчетноперевыборного собрания областной Творческой Организации, на котором должны были свергнуть прежнего Председателя и не рекомендовать Веткина к приему "в ряды".
Расположился Веткин на веселенькой разноцветной скамейке. На коленях у него лежал сильно порыпанный коричневый дипломат, на котором расположена была довольно объемистая рукопись, исполненная на прекрасной, слегка пожелтелой от времени бумаге. Текст отпечатан необычным старинным шрифтом, поля просторные, помарок нет пока еще, язык вот только издали не разобрать какой. Короче, все не по ГОСТу.
Намеревался Веткин вычитать рукопись, пользуясь свободной минуткой, но вместо этого чертил вензеля на полях рукописи, выписывал каллиграфическим почерком всевозможные фразы, а то и фигурки бегло и остро прорисовывал. "Область полна лжи", - начерталось внезапно. Полюбовался. Подумал, что неплохо бы так вот начать повестушку классически современную. Вечно он начинал что-нибудь мысленно. Это, как болезнь, неотвязно кипит, взрывается, прорастает в воображении. А ведь пора бы уж, кажется, и поуняться! Веткин не смог уняться и одним духом состряпал вчерне опус в жанре "письмо в редакцию":
"Сударь(арыня) литработник! /Не пишу "уважаемый/ая/", т.к. на старости лет стараюсь не лицемерить без особой к тому нужды.
Я еще не умер.
В лагерях, кроме пионерского и социалистического, не находился.
За рубежом не был и не стремлюсь: что я им там скажу?
Тот факт, что последние триста лет я пишу русскоязычные стихи и прозу, сам по себе малоинтересен.
Меня нельзя даже провести по статье раскаявшихся бывших придворных, т.е. государственных литераторов: ни Романовых, ни Генеральных не славил. Увы, даже к самиздату отношения не имею: кое-что необязательное у меня-таки издано. Так что ума не приложу, чем заинтересовать вашу редакцию. Ведь та гипотеза, что я-де поэт, во-первых, весьма спорная, во-вторых, довольно ординарная в наше славное время. Вот вчера - позавчера на мою литературную деятельность непременно обратили бы внимание, правда, в ином ведомстве. Так что предлагаемые мной работы - всего лишь очистка совести: я - де в землю таланты не зарывал.
Чтобы не вводить редакцию в расходы (ведь бюджетные-то дотации тю-тю!), прилагаю конверт с маркой и заготовку ответа мне (и всем остальным).
Всего наилучшего! Января-декабря с.г. Подпись:______(Я. Веткин).
P.S. Рукопись прилагаю.
PPS. Христом - Богом умоляю снять довольно-таки хамское примечание ваше: "рукописи не возвращаем". Так с вами порядочные люди не пожелают иметь дело. Возвращайте хотя бы наложенным платежом!"
Далее следовал макет ответа редакции:
"Дорогой гр. Веткин Я. (Отчество Вы почему-то скрываете!)
С интересом (внимательно) ознакомились с Вашей рукописью.
Нам близки некоторые В/идеи, тронула определенная образность текста, не лишенного, правда, литературных огрехов. К сожалению, должны огорчить Вас: не удалось ничего отобрать для публикации в нашем журнале (газете, органе), потому что:
1. Мы публикуем произведения авторов первого ряда;
2. Авторов, оказавшихся в вынужденной или добровольной эмиграции, перед которыми ныне кается наше общество;
3. Репрессированных в свое время писателей, если они сохранились, или сохранились следы от них в виде произведений: это долг совести нашего общества.
4. Представителей ближнего и дальнего зарубежья: это наш интернациональный долг;
5. Женщин: представителей той части населения, которая борется за равноправие;
6. Тех, кто не имеет публикаций: необходима социальная справедливость в конце-концов;
7. Деревенщиков: Вы знаете ориентацию нашего журнала (газеты, органа);
8. Антисионистов (см. предыдущий пункт);
9. Имеющих прописку.
10. Имеющих... (что-то ведь надо же иметь!).
Как видите, ни под один из перечисленных пунктов Вы умудрились не подпасть. Кроме того, Ваши произведения, при всех достоинствах, не достигают уровня высочайшей планки отбора, принятой в нашем органе. Да и не чувствуется у Вас определенной Тайны, присущей произведениям Пушкина, Айтматова, Набокова, Белова, Бродского, Имярека и других ведущих авторов нашей литературы. Наконец, портфель редакции переполнен, номера спланированы на ближайшие 10-15 лет.
Напоминаем: присланные произведения (самотек) мы не рецензируем и не возвращаем, а просто принимаем решение - нет.
С глубочайшим X! Литконсультант(ка) Y.
С оценкой согласен: Z зав.ред.худ.лит.
PS с Вашими PS не можем согласиться.
Собрание назначено в новейшем Дворце культуры (сокращенно "в Культуре"), который являет из себя действительно новейший лабиринт лестниц, переходов, лифтов, буфетов, залов заседалищ и мириады неясного назначения комнатушек. Странное впечатление: снаружи Дворец огромен, внушителен, а внутри тесно: низколобые потолки, полумрак, скользкая никчемушная роскошь отделки, официальный бездушный неуют.
Приперся Веткин явно рановато: пустыня в "культуре", гулко, безлюдно. Зато присутствует бледненькая милая тишина - присела рядышком на лакированную скамеечку у сухого бассейна с нарисованными красными рыбками на голубом дне, задумалась, не мешает.
Разделавшись с "письмом в редакцию", Веткин взялся было за рукопись, но тут нежданно и неслышно, как сама тишина, невесть откуда явилась Психея Маша, заклянчила тоненьким болезненным голоском: "Яшенька, дай троячок!"
Была Маша, как обычно, "в каком-то грустном затрапезе: чистое сиреневое платьице измято, перекосилось на ней, из-под него виднелся краешек кремовой комбинашки с черным кружевцем по рубчику, дешевые местпромовские кроссовки неопределенногрязного цвета, сама простоволосая, в пшеничных сосульках нечесаных прядей, серые пронзительно честные глаза - одним словом, дурочка, Психея Маша, Маня, Маняша, как называли ее члены Творческой Организации в зависимости от погоды и настроения. Обычный диалог с ней:
- Маша, как поживаешь?
- Никак.
- Манечка, читала мою новую подборку? Ну и как?
- Никак.
- Здорово, Маняша! Ну как, пишется?
- Никак.
Дело в том, что Маша пишет стихи-нестихи - без рифм, без размера, без "идей" - какие-то дождевые капли, прикасания, вспышки зрения, цветные лоскутки жизни. Опять-таки, дурочка. Вот и теперь она забрела каким-то чудом в "Культуру":
- Яшенька, дай троячок! Есть что-то хочется...
- На вот, возьми, пожалуйста.
Неожиданно она наклоняется, целует Веткина куда-то в висок - дыханием теплым. Тихо уходит, сияющая. А у Яши как раз брезжит
другое вступление в Повесть: "Мир правдив. Туча пророчит.
Встречный ветер дело говорит..."
Снег скрипуч - что твои новые сапожки. Черные деревья у обочин врастают кронами в желтоватую морозную мглу. Свет фонарей не выходит за пределы стеклянных колб - голый, мутный, неприкаянный. В такое время лучше сидеть дома у батареи центрального отопления, у камина, у камелька. В такое время все видится ненастоящим, фантастическим. Таким вот вечером я встретил Ее.
Вырвался из беременного троллейбуса, пробежал полоской серого городского снежка и нырнул с толпой беглецов в подземный переход. Мчались молча сосредоточенно в общем ритме в одну сторону. Переход ветвился, поворачивал, нырял в тяжкие недра земные. Огромные черные и красные стрелы на железобетоне стен диктовали потоку людскому направление бега. "Канализация!" - вспыхнуло в мозгу.
В тот же миг увидел: Она шла с неправильной скоростью, не так, как все, - наперерез. Это делало Ее отдельной, одинокой. Молодая женщина в глухом скорбном пальто, угол кармана почемуто оторван, повис. Темный вихрь волос вокруг неонового лица, но одна прядь стекает тушью вдоль щеки. Слепые кляксы глаз мерцают. В тонкой светящейся руке пучок пролесков, что-ли? Так, "дары мга", нечто сине-сине-зеленое. Бредет против стрел указательных, роняя небесные капли цветов на отполированный бетон подземки.
Потащил водоворот людской, швырнул влево-вправо, столкнул нежданно лицом к лицу с ней. Оба запнулись, остановились на миг. Но Она глядела невидяще - сквозь и вдаль, или вглубь, в свое.
- Ч-чем Вам п-помочь? - ляпнул растерянно, вглядываясь в сумерки Ее глаз. Там смеркался дикий простор зеленоватой пустыни травной - и два черных солнца безумия, пылающих, у горизонта.
Она вроде бы услышала вопрос, усмехнулась, бледненько, непонятно, уронила нежданно в протянутую ладонь несколько синеньких цветков, еще два-три упали на пол к рыжим веткинским "вездеходам". Бросился поднимать, ан вышло - поклонился. Выпрямился - а Она уже далеконько в мелькающих волнах людских: идет сквозь толпу неторопливо-свободно, как в пустоте, и сумочка лаковая на длинном ремешке повисла до пола. Идет - и цветы роняет - синими каплями. Не посмел догонять: просто Она показалась неким духом сумасшедшего подземного города - прекрасным и чокнутым...
Проболтался о Ней как-то кому-то, возможно, Искандеру. Но о цветах умолчал, конечно. "Да это ж Психея Машка! - заорал Кутько. - Никто не знает толком, где и чем она живет. Притащит, бывает, в Организацию мазню свою в школьной тетрадке - ни строя, ни ритма, ни гражданственности какой завалящей".
Набросал Веткин взъерошенную фигурку в черном глухом пальтеце - и сумочка по бетону волочится, и глаза невидящие, и весенние цветочки - следами. Но тут грохнула входная дверь - явились первые Члены Творческой Организации, каждый в окружении своей камарильи. Гул разнесся под тяжкими сводами казенной "Культуры": шаги, разговоры, приветственные возгласы. А тишина канула куда-то, возможно даже в глубину Веткина, как если бы он тоже был "дворец чего-то".
Эх-эх, кончилось уединение. Повесть не шла. Правка не получалась.
Между тем народ повалил в "Культуру". Двери теперь не закрывались.
Поднял голову Веткин, близоруко щурясь, попытался разглядеть, кто там грядет, - и ужаснулся видению: в алюмо-стеклянную ультрасовременную дверь Дворца вваливались, врывались, вползали допотопные сказочные чудища, гномы, великаны, оборотни. Вот сквозь распахнутые створки влетел пузырь в визитке и на нитяных ножках. Вот страшенные челюсти шествуют в парадном черном костюме. Вот стайка пластилиновых рожиц из мультика вьется вокруг благородно-седовласого негнущегося от ржавчины в суставах Кощея Бессмертного. Вот втискивается в дверной проем атласный мешок, набитый тыквами, по-видимому, сверху - вместо головы - кокетливая дамская шляпка. Вот еще некто втекает через дюралевый порог, тут же поднимается, стоит, опираясь на хвост, раздувает черноузорную шею, сверлит окружающих злобным морозящим взглядом.
Зажмуривается напуганный Веткин, надеясь сморгнуть наваждение. Вечно-то ему что-нибудь чудится из-за особого какого-то преломления или иного дефекта зрения, ненормально отражающего нашу действительность.
Открыл глаза и увидел, что приближается к нему нечто угластополированное тяжелыми шагами командора. Шагающий шкаф оказался известным областным прозаиком и поэтом, автором нашумевшей в свое время брежнианы, Николаем Петровичем Свищем. Прошествовал Свищ мимо Веткина с лицом Каменного Гостя, играя мощными желваками: поджатые крохотные губы, ножевая прорезь между ними, остроугольный - торчком - нос, низкий сталинский лоб, рыжеватый ежик городничего. Как нельзя лучше подходит Свищу заглазная уважительная кличка "Сейф". Прогремел подкованными сапогами, едва не наступив на ногу Веткину. Не заметил, руки не подал: будет голосовать против. Нормально. Хорошо. Чудесно!
По бокам у почтенного главы "контрас" поспешали пристяжные: бывший комсомольский поэт, иссушенный вечной жаждой - алкоголя, конечно, тщедушный Сидор Уфимчик, похожий на престарелого мальчика. Сходство усиливалось, когда он, выступая где-нибудь, принародно готовился молвить очередную ложь, пакость или просто глупость: бедняга страшно краснел, ежился, корчился, однако остановиться уже не мог.
По другую сторону Сейфа-Свища, повернувшись к нему всем корпусом, тяжко вращая бедрами ковыляла рабочая поэтесса Екатерина Буденая. "Впрочем, рабочей она считается до приема в Творческую Организацию. Нынче же, когда ее примут, - предвидел Веткин, - станет она общечеловеческой". Увы, вся тройка слишком хорошо знакома пожилому молодому литератору Яше Веткину...
Что вам сказать, дамы и господа, судари и сударыни, товарищи и подруги, - уважаемые читатели? Был некогда Я. Веткин юным ножевым модернистом. Много крови с тех пор утекло неизвестно куда. Клеймили, бранили, разоблачали в ту пору Веткина кому не лень. Да что там жалкий областной Веткин! В Центре, на самом верху каких поэтов секли! Чуть ли не в глаза пальцами железными тыкали. Многие тогда каялись, валялись в ногах у начальства, прощения просили. Другие навеки, казалось, со сцены сошли. Третьи эмигрировали, чтобы выжить и суть свою художническую сохранить. Четвертые в себя, как в подполье, скрывались. Пятых просто-напросто - на Север, да на Восток... Все прошло. Ходят нынче битые-сеченные модернисты бывшие - из тех, кто выжил - в уважаемых, народных, премированных, юность добром поминают, слезы кулаком отирая. Только Веткин прежним остался, не раскаялся, не забыл. Помнит, как травили, доносили, следили, обыскивали. Как гениально, в последний миг, можно сказать, перед арестом бежал он на севера, чтобы не внутри, а снаружи ограды колючей лагерной оказаться... Но помнит и то, как втрескался в те доисторические времена в юную Катеньку Буденую. А была Катюша тогда бездомной вечноголодной прекрасной хулиганкой. Носила малахитовое из скатерти бархатной пошитое платье до полу, расклешенное по подолу алыми мерцающими клиньями. Обожала Беллочку Ахмадулину. Натурально, подражать пыталась ей, да все равно свое, станичное, в ней так и рвалось наружу. И пила же в те поры Катя мощно, со слезой, исступленно. И швыряла притом встречным и поперечным дерзкую правду в глаза. В одиночку голыми руками бросилась однажды защищать гонимого Веткина на широком литературно-милицейском сборище: он, де, нам честь оказывает уже и тем, что находится среди нас. Смутила бедного Веткина до слез. А когда его все же "заклеймили" - не отступать же от утвержденного сценария из-за чокнутой девки! - то просто бросилась к нему на шею принародно, в слезах от гнева и сочувствия...
И это прошло, как сказано выше. Приблизилась Катенька постепенно к воротам Творческой организации, окончила спец. институт, творческую и всяческую зрелость почувствовала - возненавидела она Беллочку Ахмадулину, сны юности несбыточные, неутомимые, поблекшего, но опасного Веткина. Пить, правда, не бросила: как без пития?! Пила, однако, теперь в нужных компаниях и не до упаду, не до правдоговорения. А однажды, глухой вельминской ночью, позвонила на дом замордованному заплечных дел редакторами Веткину прямо из дружеской, изрядно поддавшей компании да делано пьяным голоском своим молвила задушевно: "Говно твои творения, Яша, поверь мне! Так что все, что ты мне надарил, навсовывал, я только что - на помойку... Но ты не печалься, приятель. Хватай бутылку и дуй к нам грехи юности отмывать!"- Одним махом реабилитировала себя Катерина в глазах окружавшего ее в тот момент Творческого Союза. Одним ударом покончила она с собой - прежней, чистосердечной, праведной...
Да и другие двое из славной тройки "контрас" подарили в свое время Веткину незабываемые афоризмы. Говаривал, бывало, восхищенно Уфимчик: "Великий ты человек, Яша! Тридцать выступлений перед трудящимися в пятидневку мне втиснул, а ведь это тыща зелененьких по курсу, как-никак. Да тебе памятник золотой отлить не жалко!" - Трудился в те времена Веткин в качестве шестерки при Творческой Организации. Осыпался с него понемногу "модернизм" и стальные соловьиные перышки. Открывал он дверцы казенного автомобиля перед Действительными Членами Т.О. Выписывал каллиграфическим почерком и заверял путевочки выступательные для них, родимых. Бывало, лишнюю заполнит, оплаченную, да не отработанную. Иной раз и свою кровную - в членский карман адресует: пусть, де, приятно удивится Член. Зачем, спросите? - Как же, как же! А книжечку дрануючерканную слепить, да в свет отправить - летите, голуби, летите! Все то же во веки веков: "за чада своя страдания прияша". Ах, не было еще в те времена застойные шумных да бражных семинаров. Не принимали еще пачками, взводами, отарами в Творческую Организацию. Прочно, дружно, насмерть стояли Аксакалы-Творцы перед лицом нетворческой действительности - слушай, молодежь, поучайся!
Пооблез, обветшал Яша Веткин, перешел из юных опасных модернистов в пристойные пожилые дарования. Однако же кое-что при нем таки осталось: музыка невесть откуда временами нисходила, томила, мучила, видения странноватые являлись без спросу, зрение особое случалось иной раз, наподобие рентгена или ясновидения. Закроет, бывало, Веткин оба глаза на человека - ан возникает перед мысленным взором его образ иной, как бы истинная суть того человека. Ну да об этом свойстве своем Веткин особо не распространялся: узнают - либо в милицию сдадут, для нужд обороны, так сказать, либо в психушку отправят, - а там быстро и музычка и видения кончатся...
Вот и теперь, закрыл Яша глаза - и увидел у достойной рабочей поэтессы голову косоглазой и драной кошки, ошалело-распутную. Прикрыл ладонями уши - и услышал шепоток испитого комсомольского поэта: "Эх, Яшка! А ведь прими мы тебя в Творческую Организацию - ты вмиг шасть и за границу, в Израиль свой! А?!
Но венчала все же цитатник славной троицы хрипловато-гнусавая откровенность Сейфа-Свища: "Хм, думаешь, я не знаю, что мои писания - говно натуральное? - Знаю. Но за баранку кипчаковскую или другую какую, окромя собственной, я уже не сяду. И тебе, сионисту, ходу не дам". Дело в том, что Свищ в пору молодости своей легендарной был водителем боевой машины на Великой войне... Делился как-то маститый Николай Петрович по пьянке, натурально, заветными своими воспоминаниями военными. Да и отчего ж не поделиться, не порисоваться, спрашивается, отчего? И кто ж еще молодежь современную умуразуму научит? Опасные, правда, воспоминания, с душком, так сказать, если их растиражировать, к примеру. Ну да кто такой этот Веткин, чтоб ему поверили? - Чепуха. Сопляк. Шестерка на посылках. Золотая рыбка - чего изволите. Жидомасон, наконец, русскоязычный. Пусть знает наших, да на ус мотает, что не светит ему никогда Творческая Организация - кишка тонка...
"Эх, Яков, был и я когда-то таким же сопляком, как... Таким, да не совсем таким, посообразительней. Ну, в общем, началась война. Взяли и меня в танковое училище. Подучили маленько - и в действующую. Выпьем, что ли! Ах, ты не хочешь? Язва, говоришь? Здоровье бережешь? Кто не курит и не пьет... Ну, как знаешь. А я хлопну, пожалуй: умотался что-то с твоими выступлениями. Что-что? С моим, говоришь? А не ты ли меня с утра до вечера по гаражам да по мебельным фабрикам таскаешь? А? Ну, ладно, замнем...
Так вот, прибыл я в часть, машину принимаю. А командир танка у нас шустрый такой, жук, да и только. Ты, говорит, меня слушай, не пропадаешь, а глядишь, и до победы дотянешь. Так он что придумал: когда маневры, там, или смотр какой - наша машина с иголочки, в полном порядке, но - посередке, заметь, ни впереди, ни в хвосте. А как в дело, то мы, глядишь, в кювете уже - торчим, ремонтируемся. Ну а там, конечно, всех догоняем, и стрельнуть успеем, да еще как! Но не первые. Что смотришь? Не ожидал? Думаешь, ура, вперед, за Сталина!? Нет, брат, всем жить хочется: вот и не лезь на рожон. А ты случаем не сексот? Хе-хе! Ну, ничего. Кто тебе поверит-то! Без свидетелей. Ладно, ладно, не лезь в бутылку...
А однажды вызывают к батальонному, он и говорит: "У нас водителей достаточно - вон, без машин даже сидят, а кашевара толкового нет, убило намедни. Ты возьмешься кашеварить?" Ну, я поначалу заартачился было: кому интересно на всю ораву спину гнуть. А мне командир мой и шепни: "Иди уж, коли жить хочешь. А и нас не забывай: это ведь я тебя сосватал". Ну, я и пошел: сам сыт-пьян и дружков не забываю. Да. А между делом стал даже заметками баловаться в стенную печать. Однажды статейку забросил в дивизионку про разгильдяев, которые боевую технику в безобразном состоянии держат. Потом про болтунов черканул, что они-де находка для врага. Так и пошло-поехало. Под конец меня даже забрали из кашеваров в листок тот. Я и не хотел от сытного места уходить, да о будущем подумал: конец войны на носу - ясно было. Ну, после победы я к вам на юг демобилизовался. Окончил курсы водителей, шоферить стал, да не где-нибудь - самого Председателя Творческой Организации возил. Ну, и он, конечно, поддерживал молодое дарование: публикашки пошли, а там и книжка накопилась да выскочила. Но в Члены все ж таки долго не принимали, мурыжили до посинения. Ну, думаю, погодите! Дорвусь я, вы у меня попляшете! А сам и говорю нашему старичку Председателю: "Ну, - говорю, - если вы теперь же меня не примете, я в парадном вашем - прямо перед дверью в квартиру вашу - повешусь. Но прежде письмецо накатаю, что это вы меня довели. Сделайте же что-нибудь!" Так они меня мигом в Организацию протащили", - вспоминал Свищ...
Кто-то ткнул мимоходом Веткина локтем или коленом в плечо. Тот открыл глаза, распечатал слух свой и узрел, что в "предбаннике" конференцзала становится тесно. Народец творческий валом валит в "Культуру". Явился в дверях и, охая на ходу, приблизился к Веткину престарелый Кондрат Трясина, по слухам, мозговой центр "контрас", решивших на сей раз любой ценой скинуть главаря нынешней "хунты". Брел Кондрат, опустив елейные глазки, распространяя сложный неприятный запашок. Можно было и без ясновидения понять: плетется полуразложившийся труп прозаика.
"Ну, зачем разделять отцов и детей?" - напевал он недавно, когда на крупной общественной сходке зашел разговор о том, что надо бы выделить номер областного журнальчика исключительно для молодежи. А когда стряпали молодежную редакцию номера, он бурчал себе под нос, но так, чтобы все слышали: "Голосуйте, голосуйте. Все равно себя и дружков своих публиковать будете".
Так оно и вышло: продвинул Кондрат своего подопечного ответ.секретарем - редакция и развалилась. Зато ученик Трясины как раз-таки опубликовал свою мазню, в гору пошел, книжку пробил в издательстве - так себе книжица, ни рыба, ни мясо, о пережитках колхозного быта в свежем фермерском движении. Мигом стал Действительным Членом ТО. А у Кондрата пасть смердящая засияла золотом с одной стороны и платиной - с другой: ученикто его был золотых дел мастер в прежней, нетворческой жизни.
За Трясиной притиснулся во внутренний дворик "Культуры" Володька Темный по кличке Полубес, местный Хем, потому что обжора и пьяница. Естественное сходство Полубеса с бродячей бочкой усиливалось из-за постоянного пищеварительного гула, исходящего из его чугунного чрева. Чтобы покончить с Полубесом, заметим, что в жизни своей нескладушной написал он единственную повесть "Великий Омар" (имелся в виду натуральный омар, а не какой-нибудь там Хайям). Так что не радовало Темного творчество: не клеилось как-то что-то. А потому приходилось ему перебиваться мельчайшей лит.поденщиной: заметки строчить "о людях труда", с командировочными расходами жульничать понемногу, подарочки вымогать у "героев дня", о которых он присочинял. Опять же страстная натура заедала. Бросили его как-то на молодежь: околотворческими группами руководить, - да не впрок шло молодежи руководство Темного, ибо у нее от него то аборты получались, то неисчислимые полубесики. Иной раз молодежь и сама бросала Володьку, обманывая, как говорится, в лучших... Кругом обижали Полубеса. Вот ведь он чуть ли не пыль смахивал с полуботинок главаря "хунты". Так тот его за мелкое воровство чуть из Творческой Организации не вытурил. Согласитесь, такого уж никто не потерпит. Вот и пристал Полубес к "контрас", пригодился в роли "луженой глотки". Орал всюду громче всех, понося "морально неустойчивого" Председателя. А тексты - что кричать - составлял, конечно же, Кондрат многоопытный.
Пока возникал на краешке рукописи образ измельчавшего Грангузье наших дней, в тончайшую щель между тушей Полубеса и дюралевой фрамугой в помещение ввинтилась примечательная особа, имевшая нос весьма заостренный как-то штопором устроенный. Метлу и ступу она оставила, видимо, в гардеробе. Однако и без этих средств передвижения особа была узнаваема по злобному блекло-голубому (выцвел за века?) взору. Нечего и сомневаться, это была известная в области лирическая поэтесса Василиса Шилова, родом с вологодчины, кажется, но многие десятилетия безвылазно прозябающая на солнечном юге, что, безусловно, подорвало несколько силу ее чар и умений. Во всяком случае, творения ее полны щемящей тоски по родным болотам. Однако, когда ей резонно посоветовали однажды возвратиться на эти самые болота, она гневно отбрила: "Куда? К этому быдлу? Да мне там слова молвить не с кем - одна нечисть малограмотная!"
Надо заметить, в области давно сформировалась довольно многочисленная колония "варягов", т.е. бывших жителей этих самых дальних болот, которым, видимо, туго пришлось в родных местах: то ли болота пересыхали в результате усиленной мелиорации, то ли свежее поколение лесовиков дюже теснило. И вот однажды все они ринулись в необитаемую, по их понятиям, степь, захватывать "культурную целину". И впрямь, Творческую Организацию они заполонили не мытьем, так катаньем, как говорится. Но вот степь настоящая, жгучая, безмерная, им не давалась: солнце да ветер мешали, что ли? Не сподобились чада болотные полюбить, а значит, и выразить мощь простора, окантованного лиловым ожерельем самоцветных кряжей. Десятки лет, сидя в тени квартирной, пыльной, скулили тихонько о родимых зарослях, а ведь за годы и годы они все перезабыли: и нежную бритвенную зелень осоки, и куличков юрких на балетных пуантах, порхающих с кочки на кочку, и майские лягушечьи любовные рулады в блеклом сиянии болотных огоньков - осталась одна сырость неиссушимая воспоминаний да страх перед прямым солнечным взором.
Тут и впрямь поплыло в "Культуру" творческое болото. Явился, колыхаясь и, меняя очертания, человек-облако (почти по В.В.) Аким Акимович Шмонькин, добряк, лапа, но и не без величия определенного, ибо - переводчик со всех языков (разумеется, по подстрочникам).
За Шмонькиным и как бы сквозь него вломился младенческий писатель, могучий в прошлом и громоздкий в нынешнем, Федя Ушкуйников, сложный, в сущности, человечек. Как и все здешние людишки, прожил он двойную-тройную-многоярусную житуху. В первом ярусе был он когда-то борцом цирковым - в прямом и переносном смысле, при этом, неожиданно, тонким ценителем искусства слова и виртуозным преферансистом. Но первый ярус вместе с молодостью ушел под воду, стал подспудно-тайным воспоминанием, а возможно и убежищем, где ночами у камелька почитывал Федор Львович символистов, рыдал над вихревыми метафорами Пастернака, переписывал от руки запретного тогда Набокова. Во втором же ярусе, который стал первым, легальным и зримым, принялся Федя сплетничать, наушничать, да писать фельетоны для многочисленных районок под псевдонимом Ив. Распутников. Доносил понемногу в одну заинтересованную организацию на не в меру болтливую околотворческую молодежь, которая обращалась к нему за советом и помощью. А под конец взял, да и подписался под заявлением Творческой Организации, осудившим "выкрутасы и враждебную сущность" всевозможных космополитов. Поддержал травлю Анны Ахматовой, Михаила Зощенко. Ну а там уж пошло-поехало. Так наподписывался, что хоть жене в глаза не смотри.
Следует напомнить, многие в то приснопамятное время стали "подписантами". Да не к той волне примкнул Федя, где люди, рискуя положением, хлебом насущным, да и самой свободой, подписывались в защиту униженных и оболганных, а к той, где скопом, ничем не рискуя, кроме доброго имени, травили, обвиняли, голосовали "за"- "за" - "за"...
И, наконец, в третьем ярусе жизни, который стал главным, окончательным Федор Львович, покойно разместившись за просторным полированным орехового дерева столом письменным - предмет гордости, любви, осуществленных мечтаний! - пускал розовые липкие слюни на подставленную финскую бумагу, а когда слюни затвердевали, бумага складывалась стопкой в замшевую папочку с надписью "Для младенцев". Товар расходился мигом: детки охотно жевали сладковатые бумажки с поучительными розовыми изречениями. Отравление проявлялось потом, в зрелом возрасте, в виде паралича мысли и необъяснимой склонности к розовому белью и пирожным в интимной жизни.
Ввалился Федя Ушкуйников - и растворился в парном воздухе "Культуры". А на его месте, в строгой рамке парадного входа, уже нарисовалось новое, на удивленье парное явление, своего рода "сиамские близнецы". Конечно же, эти двое были отдельные, абсолютно разные, даже взаимно противоположные, на первый взгляд. Ив. Николюкин - высок, плечист, обладает грацией Скалозуба, правда, без природной веселости последнего. Кол. Иванчук же - маленький, кругленький, лысенький, мягонький, эдакий Добчинский нашего времени. Однако на самом деле эти двое - близнецы-братья (увы, снова бессмертный В.В.!), так сказать, в высшем, диалектическом, что ли, смысле. Их объединяет нечто куда более мощное, чем любые поверхностные различия: они - номенклатура. Действительно: оба - депутаты (один областной, другой районный), оба - выдвиженцы: одного выдвинули в свое время в обком зав.сектором печати, другого направили в исполком на отдел культуры. Оба спланировали своевременно на более демократические и пристойные должности главных редакторов солидных изданий, точнее, один в областное издательство, другой в довольно-таки толстый и престижный областной журнал, серенький, надо сказать, в прежние команднозастойные времена, но ныне героическими усилиями и даже с некоторым риском со стороны Главного поднявшийся до определённых высот...
Нечего и говорить, закадычные двойняшки регулярно издавали друг друга, обеспечивая своевременно широкую доброжелательную волну рецензий. Даже их творчества были, можно сказать, смежные: один писал на тему морали, другой живописал прямую аморалку вплоть до алкоголизма, но, конечно же, с высочайших идейных позиций. Так что галерея их персонажей: алкашей, проституток, фарцовщиков, рекетиров, торгашей и наркуш - вызывал постоянный общественный резонанс...
Да-да, конечно, автор сих беглых зарисовок явно ехидничает, юродствует, изгиляется, как может. Но вправе ли мы всерьез осуждать эту милую двоицу?...
Проглочена дверью двойня. Легкокрыло впорхнул в освободившийся проем, Абрам Моисеевич Чеботарь (но не еврей! - как предупреждал он каждого при знакомстве), военный публицист. То, что миновало полстолетия со дня Победы, Чеботаря ничуть не смущало: переиздавал свои военные заметки вот уже сотый раз. Одной лихой фразой ставил он всех, сомневающихся в свежести его фронтовой публицистики, на место: "Война во мне!"
Следует заметить, у здешних людей искусства бытует твердое убеждение, что одной ловкой фразой можно поставить кого угодно "на место". Видно, никто из них не был никогда маленьким и потому они так и не узнали великого открытия старого сказочника: "А король-то голый!"
За нестареющим военкором прошаркал "металлолом", человеклегенда Гриша Серпокрылов, который, говорят, чуть было не стал в прежние баснословные времена Лауреатом всех премий, Памятником самому себе, Лучшим и Значительнейшим и т.п. Легенда сообщает, что Вождь всех времен и народов, ознакомившись с трудами Серпокрылова молвил: "Нэ буд у нас Маяковского, бил би Сэрпокрылов." Ныне же это, увы, просто спившийся забытый древний Член ТО. Подробней о нем, пожалуй, когда-нибудь прежде, в ином контексте. Тем паче, что вот уж и новый персонаж миновал гостеприимные двери.
А это прошествовал, неся себя на вытянутых руках, весь в благородной патине, маститый Федор Васильевич Ершов, так облепленный наклейками инофирм, что клейма уж некуда ставить. По правде, без "художественных особенностей", Федор Ершов как раз и есть настоящий Член ТО средней руки, продувной мужик, тертый калач, можно сказать, прошедший крым и рым, но при всем том умудрившийся в застойные годы снискать почет и уважение, как говорится. Об "университетах" своих плодовитый прозаик умудрился умолчать как в анкетах, так и в творчестве. Зато во всю расцвела в его трудах историко-революционная тема. Вот только в последнее время стал терять мудрый Ершов чувство меры, принялся вступать куда ни попадя - в различные "Круги", "Общества воспоминаний", подписывать "меморандумы" подозрительные, ну да без этого, как мы уже видели, Члену ТО не обойтись. Завершая беглый портрет мастера пера, отметим, что теперь, на старости лет, внешностью он напоминал: а) довольно-таки скандальную рыбную торговку, б) мешок подержанной ворвани, в) одного известного актера времен культа, рябого и потому игравшего исключительно коварных подлецов. Справедливости ради, заметим, что Федя Ершов так яростно и широковещательно ненавидел "культ" этот самый, что временами это попахивало обыкновенной провокацией.
Рядышком с Федором или даже чуть впереди него виляла всем своим долгим и витиеватым существом его юная, но здорово потрепанная в житейских передрягах женка-поэтесска, а теперь уже и Членка ТО.
За этими двумя повалила в "Культуру" камарилья молодых литераторов. В их рое промелькивали все же выдающиеся чем-то обещающим лица. Вон кучерская борода и огромные очки с суперлинзами Вити Гносиса, молодого прозаика, химика по профессии, кандидата всяческих экономических наук. Следом за ним, исполнявшим здесь роль ледокола, струилась его обаятельная супруга Лидочка Гносис-Панченко, явно студентка писинститута, втайне заканчивающая уже финансово-экономический "на всякий случай". Вспоминаются известные ее стихи: "Дорогие мои кредиторы... ну и т.п.
Промелькнул бледный ножевой профиль Симы Бердмана, тоже финансового гения, но, к сожалению, весьма посредственного литератора, который, тем не менее, умудрился издаваться не только во всем мире, но и в областном издательстве. Кроме того, о Бердмане известно, что он бывший очень хороший сапожник (плачь, человечество, потерявшее специалиста!), что он тайно строит дачу с гаражом Кипчаку, а принародно поносит его на всех перекрестках. Но вот что действительно непостижимо, так это, то, что он до сих пор не является Действительным Членом какой-нибудь ТО.
За Бердманом и как бы в его тени крался теневой гений Тудор Глянец (псевдоним, конечно, Толя Блеск), явно, диссидент, определенно, сионист: иначе как он умудряется существовать на крошечную пенсию по болезни с диагнозом "шизофреник, симулирующий шизофрению"? Про Тудора известно, что он социально опасен, что - клептоман на книги редкие и иконы, а главное, что он остро и злобно талантлив. Я познакомился с произведениями Тудора - они хороши, изломаны, страшно грустны. "Я вижу мир, похожий на бедлам", - говорится в них. Сердечно жаль Тудора: в нашей области ему, похоже, не светит... Эх-эх, не станет Толя Блеск будущим нашей славной литературы эпохи догнившего социализма, как и автор сих беглых заметок...
- Здорово, Яков! - вынырнул Тутор неожиданно, как тать, из-за спины Веткина. - Давай плюнем на собрание и пойдем пить пиво: у меня только что трояк объявился!
- Погоди маленько, что-то ты забогател. Цветаеву толкнул, которую у меня на Хлебникова выменял? Или где тиснули?
- Да нет, Машка дала. Слушай, идем к ней сегодня: ей хату дали, вроде.
- Знаешь, что-то нет охоты...
- Ей богу, идем! Я бутылку притащу да ты бутылку - вот бой быков и запьем, пожалуй. Налакаемся, а там - Машку трахнем. Я тебе уступлю первенство: она тебя любит.
- Слушай, не дать ли тебе по роже?
- Не советую: я в школе еще лучший спринтер был, - хихикнул Тудор, исчезая.
В это время кишащую толпу молодых дарований раздвинул мрачный и квадратный поэт-славянофил Иван Кондратов, краса и надежда, как говорится, явный сторонник "Общества Припоминаний" и тайный сторонник себя. Облачен был Кондратов во фрачный торжественный костюм, сверкали его лаковые туфли производства Мицубиси, на очках золотилась марка итальянской фирмы. Лапти и косоворотку для публичных выступлений Иван хранил в новеньком египетском кейсе из натуральной крокодиловой кожи. Уверенно вышагивал поэт и был неотличим от Действительных Членов, так что никто уже не сомневался, что он либо уже принят, либо вотвот вступит.
Торжественный Кондратов как-то слинял и запнулся, чуть не наехав на малопримечательного и тоже коренастого человека в странном полуспортивном затрапезе: кроссовки от местпрома, синее трико, малиновая футболка, волчья короткая седина на голове и мощном загривке. Это был Митя Лобов, единственный литературный полковник в областной ТО, который любил рядиться в форму рядового, вечно ваньку валял, ерничал, предпочитал, чтобы его называли просто Митей или даже Митяем. Но при этом знал наверняка, что посмертно будет удостоен звания генерала или даже фельдмаршала. Как и положено, за Дмитрием Силантьевичем крался - его тень и ненавистник - Петр Ганусов, фантаст-документалист, автор почти всех в стране и области историй с пришельцами, шпионами и летающими тарелками, престранная личность с лицом потрёпанного льва, но ростом с дворнягу. По слухам, Ганусов был личным другом всех Основоположников ТО, пил, бывало, с солдатским поэтом Б. Окуджаевым, подрался однажды, по пьяни же, с одним из Рождественских. Но главное, мутитель водки и спокойствия неотступно следовал всюду за своим ненавистным кумиром Митей Лобовым. Мите дали однажды шикарную квартиру на Олимпе - Ганусов тут же явился к Первому и потребовал, чтобы и ему дали "хучь конуру", но рядом. Лобова наградили Орденом Дружбы за труды и заслуги, - Ганусов тут же потребовал "хоть медалишку какую поганую" - за достижения. Все знали, что и у будущего памятника Лобову надо будет предусмотреть местечко для Ганусова - обязательно внутри оградки...
Многие множества прошагали, прошуршали, прошаркали за десятьпятнадцать минут мимо невидимого им Веткина. Впрочем, возможно, это только казалось Веткину, что он невидим, потому что никто его не замечал, никто не приветствовал. А ведь большинство из прибывших сегодня под лощеные своды "Культуры" дарили в свое время тому же Веткину свои бесчисленное число раз переизданные опусы с патетическими надписями: "Истинному писцу!", или "Другу и кормильцу-поильцу!", или "Соратнику по перу, котелку и скитаниям". Но вот кто-то, кажется, усмотрел Веткина: прямо в лоб ему уперлись два булатных кинжала. Вздрогнул Веткин, поднял глаза: над ним возвышался Сейф. Вперившись в глаза Веткина, он протянул ему железную десницу:
- Ну что, вступаешь? - вопросил он, скрипнув зубами.
- Н-не знаю, - робко уклонился Веткин.
- Слушай, Яков, надо выступить тебе сегодня. И надо ударить по Пузу, т.е. по Кипчаку. Ты - то все о нем знаешь.
- Н-не могу, Н-николай П-петрович. Он мне давеча Цветаеву за так уступил.
- Ага, продался, значит. Ну, твое дело. Но знай: кто с ним, тот погиб.
- А кто с вами, Н-николай П-петрович?
- Со мною все! - пролязгал Сейф, отходя. Тут же, укрывшись за ближайшей колонной, он достал из кармана своего парадного смокинга стерильный носовой платок, извлек из изящной наручной сумочки плоский золоченый флакон со спиртом, обрызгал платок и тщательно протер пальцы руки, коснувшейся Веткина: во-первых, спид по миру бродит, во-вторых, все пропиталось отечественной заразой, в-третьих, теперь, когда дела Свища устроились наилучшим образом, теперь-то вот и надо бы "жить и жить", как сказал поэт, долго жить, а лучше бы - всегда! "Нет, весь я не умру!- заявил другой поэт, а Свищ подправил: "Вот именно - весь я не умру." Ну, просто он знал, что бессмертен.
Как ни странно, знал это про себя и Василий Кузьмич Кипчак по кличке Пузо, главарь правящей "хунты" и Председатель Творческой Организации, которого собирались, по всем приметам, нынче свергать. Не даром любил он повторять по пьяному делу крылатый афоризм: "Гении приходят и уходят, а мы остаемся!" Ей богу, было в Кипчаке нечто примечательное.
Пора, пора было явиться славному Председателю, но прежде появилось Пузо. Два прихлебателя помогли ему внедриться во внутренний двор "Культуры". За Пузом прошмыгнул и его носитель, махонький плотный человечек, с крохотной лысой головой, с лоснящимся, словно спелый желудь, лицом и шустрыми слегка раскосыми степными глазками. Величественно, словно Крест свой, нес Василий Кузьмич первобытно необъятный живот, из-за чего вынужден был сильно прогибаться назад, как грузчик, влекущий ящик с болтами. Возможно, следует сообщить некоторые анкетные сведения, дать краткий очерк жизненного пути великого человека?
Да-да, был и Василий Кузьмич когда-то (как и прочие участники достопамятного собрания) просто человеком, обычным сельским пареньком, слегка ущемленным из-за малого росточка и врожденной какой-то цыганщины во взоре. Впрочем, возможно, не совсем обычным, поскольку весьма честолюбивым. Не с того ли принялся Вася пописывать стишки: завораживало его блистающее величие хрестоматийных советских знаменитостей. А втайне, изпод полы, как говорится, пленила Васю волшебная слава такого же сельского забубенного парня Сережи Есенина, опасная, не одобренная начальством красота его песен: ведь пели Есенина в ту пору на вечорках под балалайку или даже под гитару - вдали от клуба и властей.
"Чья, чья это песня?!" - вспоминал Вася Кипчак свой восхищенный испуг и отчаяние, оттого что сам он никогда так не сможет. - "Всенародная", - посмеялись над его незнанием. А было это - "Выткался над озером...". А еще поразила тогда Василия дикая и ласковая печаль в воровских жгучих зенках балалаечника, обычно дерзких и опасных. По какой же чистоте и совершенству души затосковал от песни запрещенной этот явный урка!
Упорно рифмовал юный Вася Кипчак. Стать поэтом, казалось ему, значило стать полубогом, бессмертным, - и рост тут будет не при чем и цыганщина. Однако ж в районке его не печатали: пахнет есенинщиной, - объяснили. Вот и ушел парень из села, в город подался, оставив старушку-мать одну-одинешеньку, покинув, любимые балалаечные вечорки, да и всю, степь привычную с милыми сердцу колокольчиками по межам и увалам.
В городе устроился рассыльным в газету - все ближе к печати! Жил в общаге строителей, нелегально, конечно, за бутылку бормотухи, ежедневно вносимую коменданту-земляку. Писать было негде и некогда, так что сочинял Вася ночами, укрывшись с головой реденьким общежитским одеялом - от тоскливого света голой стосвечовки, от криков и бормотания привычной всенощной пьянки.
И вот уже в газете городской напечатался. А там и в областной про уборочную шпарит, ловко заканчивая здравницей в честь Отца Всех Народов. А вот и в писинститут зачислен: неожиданно сельщина родная помогла: "Нам нужны свои рабочие и колхозные платоны!" - был кинут лозунг в тот раз. "Было б происхождение правильное, а талант воспитаем и знания привьем!" - выкрикивали любители афоризмов, и оказались правы, особенно в свете известной "теории пяти процентов".
Уже будучи студентом, смекнул смышленый от природы Василий, что у нас мало быть поэтом, надо стать - что гораздо важнее - Членом Творческой организации. Вот у кого нет - и не может быть - недостатков! Вот кому зеленая улица! Вот кто купается во всенародном признании, получая по праву - авансом, вне очереди - все: квартиры, пайки, путевки, подписки, ордена к юбилеям естественно, при правильной ориентации в сложной политической обстановке в смысле верности идеалам и линии ну и т.п. Нет, недаром был Вася Кипчак селянин, хозяйственный мужик: мигом нашел Тему - свою золотую струну, свою золотоносную жилу: на всю область, на всю страну, чуть ли не на весь мир раздался его сельский плясовой мотивчик, разудалый, балалаечный, - эх, что там ваша "лира"! Одним словом, правильно настроил балалаечку Василий Кипчак на свое время. Но вот незадача, время его прошло, потому что время всегда проходит. А инструмент не перестроить уже на новый лад: и колки заклинило, и струны поизносились, да и фальшивые нотки стали родными для заржавевшего слуха. Вот и шествует теперь Василий Кузьмич вслед за своим почетным пузом к собственной гибели...
У читателей может возникнуть ложное ощущение, что новое время потребовало от Васи Кипчака новейшего и даже настоящего искусства, чего-то недостижимо-бессмертного. Разумеется, нет, вовсе не высшего, но новенького - безусловно. Знаете ли, и фальшь требует обновления - не старинная слащаво-юбилейная, но энергичная, нахраписто-критическая фальшь понадобилась, хлынула, пошла-поехала на литературные прилавки. И вся творческая Организация откликнулась на зов момента. А Василий Кузьмич вот замешкался - и будет теперь сметен творческим порывом Челнов-однополчан. И в этом потрясающем событии областная ТО вовсе не является некой выскочкой-одиночкой. Нетнет, давно она является крепким глотком от палеозойского океана Большой Творческой Организации: надо ли выпить море, чтобы узнать его вкус? Повсюду шли замены и переизбрания, повсюду бывших Дворняг замещали Волкодавы, а тех - Волки. Вот только ни Пастух, ни Охотник все не шли. Ох, и убедился Веткин в этой прискорбной истине, но про это когда-нибудь в другом месте возможно при случае...
По бокам Пуза, кроме обычной камарильи, шествовали два представителя из Центра. Один высоченный, осанистый, но с лицом Петрушки, всегда готовым и на гнев и на скоморошество. Другая - таинственно молчаливая, в черных автомобильных очках.
- Слушай, Васятка, а почему на собрании так много явных э-э, жидомасонов? Вы что это тут синагогу развели? - возмущенно вопрошал величественный Представитель.
- Способные, - морщась, как от зубной боли, сетовал Василий Кузьмич, - упорные, ничем не отвадишь - лезут и лезут.
Загадочная кураторша, сверкнув очками, промолчала.
Затмил Пузо-Кипчак Веткину божий свет, проплывая мимо. Испугался Веткин - упало сердце, дыхание стеснилось, как у всякого живого при затмении. А в ушах у него пропищал знакомый комариный дискант: "Запомни: хочешь печататься - не лезь в ТО". Казалось, как и абсолютное большинство присутствующих, Кипчак не заметил Веткина. Стало быть, это чревовещало Пузо: "Неужто, Оно живет самостоятельно, отдельно от Кипчака?" - ужаснулся Веткин. Но Кипчак прошел, как все проходит.
И снова почувствовал Веткин на щеке настоящее, солнечное, а не электрическое, тепло. Это приблизилась к Яше, возникнув невесть откуда, Психея Маша. Странное дело, она, как и Веткин, была, кажется, невидима для окружающих, на нее разве что не наступали.
- Яшенька, дай троячок! - Умоляюще-серьезные, беспокойные глаза.
- Да ведь я недавно дал уже, Машенька.
- Да?... Да-да, и правда. Да я отдала. Попросили там... Вася... или Толя... Ему нужнее: у него голова трещит что-то.
- На вот, возьми, Манечка. А больше нет, - честно врет Веткин: есть-таки у него в заначке червончик (разумеется, в ценах до 1991г. - прим. авт.).
Взяла Маша троячок и тут же словно забыла о деньгах.
- Ах, какой прудок! - воззрилась она за спину Веткина. - Какой блеск, прохлада, светлота! И рыбки-акробатки! Ну, так бы и плюхнулась к ним!
Веткин в смущении оглянулся: в бассейне плескалось живое зеленоватое чудо, пронизанное солнечными змейками мелькающих рыбок-царевен.
- Знаешь, Яшенька, я такая счастливая! Я, наверно, не переживу этого: ведь мне комнатку дали! Там старушка одна померла, хорошая была, светленькая, как пушинка. Я за ней ходила немного. Так добрый дяденька управдом сказал, чтобы я теперь вовсе туда поселилась и чтобы лестницу в подъезде мела. Он и бумагу мне дал подписать, что я там жить буду. А я ведь не привыкла в своей комнатке жить...
- Чисто, сухо, размалевано, - загремел с высоты железной и гнусавый баритон, - плюнуть некуда! - Это, завершив неведомый зигзаг в творческой толпе, надвинулся на Веткина Н.П. Свищ под руку с Уфимчиком. Вот он чуть было не наступил на ногу Машипсихушки, странно белоснежную, но в дырявом спустившемся чулке.
- На черта эти "бассейны", если в них пыль одна? - поддакнул Уфимчик.
В испуге обернулся Веткин взглянуть на недавнее чудо - мертвая ванна, выложенная грязновато-голубой чешской плиткой, кляксы нарисованных рыбок, напоминающие раздавленных послевоенных клопов. Веткина замутило. А когда он справился с тошнотой, Маши возле него уже не оказалось: смыли ее бушующие волны Творческой Организации.
Гидра Организации вползала во все двери: принюхиваясь и озираясь, бесформенная и безликая. Но вот она содрогнулась и выделила из недр своих некую отдельную особь, которую не отличить было от этой самой "гидры", и в то же время она напоминала вполне определенного "гомосапиенса". Искандер Кутько звалось это западно-восточное чудо. Было, было у Кутько некое свойство, которое выказывало своеобразную его исключительность: он был похож сразу на всех! Длинные хваткие руки - кистями шерстистыми у колен, вдавленные надбровные дуги, острые водянистые глазки под простодушным белесыми бровями. Величественное имя и выпяченная нижняя губа говорили о крупных претензиях их носителя, а простонародная фамилия, южно-российское "гэканье" в речи, пересыпанной канцеляризмами и приблизительностью сельского говора, могли засвидетельствовать демократизм этого выходца из самых низов, если бы... Но главное не в этих чепуховых, в общем-то, признаках. Главное заключалось в выражении лица Искандера: его не было. Но и это определение не вполне верно: оно-то было, но ежемгновенно менялось, как бы протекало. Маленькое белобрысое личико на двухметровой вышке торса таило в себе океан выражений: свирепость кабацкого вышибалы, простодушие рубахипарня, трусливое верноподданичество, аммиачный огонь канцелярского трибуна, подозрительность и коварство тайного и добровольного сотрудника засекреченной спецслужбы при внешней безмятежности станичного лопуха... Кто это? Человек-зеркало? Непостижимый? Неуловимый? Непревзойденный? Будда? Сатана? - Сок, эссенция, даже и квинтэссенция то-ли эпохи, то-ли самой Творческой Организации. Прошагал мимо Веткина, не приметив, как и положено, сиротливую Яшину Фигуру. С гортанным кликом вскинул правую клешню в ритуальном приветствии важному функционеру ТО, левую, однако, успел сунуть неприметно для окружающих куда-то под нос унылому Веткину. На длинном бледноволосом запястье проступила нежданно для Веткина татуировка "Щит и Меч". И вновь, как обычно, Яша растерялся: не хотелось пожимать холодную скользкую ладонь, которая не то приветствовала, не то хватала, но врожденная вежливость требовала ответить на необычный порыв Члена ТО. С другой стороны, а ну как вцепится, да не отпустит, да разоблачит никчемное тайное (невидимое же!) пребывание Веткина в недрах "Культуры"? А ну как надавит, да раздробит кисть правой, смычковой руки: "А не твори!" И Веткин так подал руку, чтобы в случае чего выдернуть ее вовремя. Увы, в руке Веткина ничего не ощутилось, т.к. ладонь Кутько лишь порхнула мимо. И уже откуда-то из дальних закоулков "Культуры" доносилось восторженное ржание Искандера, обозначавшее крайнюю степень глумливо-станичного дружелюбия при встрече с старинными собутыльниками по ТО. И поскольку невозможно было определить, откуда доносится клич Искандера, Веткин понял еще одно мистическое свойство Кутько: тот существовал, по-видимому, сразу во всех местах, временах, формах, формациях, измерениях. Легко было представить себе Искандера, с высоченной трибуны изрыгающего поток пьяной брани в адрес Веткина и ему подобных отщепенцев без роду и племени, "марающих своим говном, а не творчеством, кристально чистый слух нашего народа!" В тоже время виделся ему Кутько, в пьяных слезах кающийся, бия себя в гулкую грудь потным и красным кулаком: "Неправильно понял я тончайший лиризм веткинских мараний, на десятки лет опередивший нонешний дух душевных исканий пронзительной правды о времени и о себе, несмотря на явную склонность к нетрадиционным, местами модернистским, хотя в определенной мере и прогрессивным..." - закончить период Кутько принципиально не мог, т.к. никогда не знал заранее, куда надо будет свернуть в следующее мгновение речи и бытия. Оттого точки в конце предложения он никогда не ставил и был полностью согласен с последней передовицей "Правительственного вестника". Но даже сквозь покаянную улыбочку Искандера всегда посверкивали подозревающие булавки взоров Кутько...
Спрашивается, что делал здесь, в "Культуре", в этом, как видим, опасноватом и не слишком приятном месте свободный человек Веткин? Что ловил он в тесном лощеном "предбаннике" конференцзала в преддверие важнейшего собрания областной Творческой Организации? Что, вообще говоря, поделывал он в жизни? Отвечу недвусмысленно: он рисовал. То есть, опять-таки, двусмыслица какая-то получается. Вот сидит Веткин на скамеечке, забранной такими яркими дощечками, что у него чуть штаны не загораются, и ничего, казалось бы, не делает. А он рисует. И на бумаге, конечно. Но главное, в воображении: провел черно-бархатную линию - виолончельный силуэт прекрасной Лидочки Гносис-Панченко, заштриховал щечку нежным такими скрипичными штришками, размазал тени угольные на висках и под глазами - вышло довольно смазливое личико, вполне музыкальное, хотя и бессмысленное немного из-за пустых - без зрачков - глаз. Отбросил рисуночек, принялся за следующий...
И вот уже в опустевший было проем дюралевой двери вставлен портрет величественного иссохшего старца. Кто это? Каренин? Сенатор Аполлон Аполлонович? Благородный отец из "Травиаты"? Нет, это Лигостаев Петр Филипович, критик, прозаик, эссеист, вдовец, книжник, бывший глава областной цензуры, на которого беспутный Толя Блеф сочинил гнусоватую эпиграммку: "Если купишь Лигостая - подтирайся, не листая". (Просим извинения за подобную "цитату". Но, с одной стороны, из песни слова не выкинешь, как говорится, с другой - ну что с него взять, с Толи то есть: у него "группа", а стало быть, полная безответственность). А, серьезно говоря, образ Лигостаева звучал для Веткина страшным, визгливо диссонирующим аккордом, в котором слышались ноты гибели души, убийства и преступления, рыдала смертельно больная совесть и - грусть, грусть...
Всем известно, что в не очень добрые прежние времена именно Петр Филиппович составлял в области списки осужденных на казнь книг. Изымались преступные книги из обращения, из хранилищ, из памяти, казалось, людской, сваливались в высокие курганы на специально отведенном для этого лобном месте - на задворках вонючих между свалкой и кладбищем - и поджигались, облитые предварительно розоватым керосином, ароматным дегтем, мутной соляркой. Страшен был в ту пору гонитель свободной духовности Лигостаев. Жалок был, достоин сожаления, сочувствия Петр Филипович, хранивший в дальнем шкафу своей знаменитой на всю область библиотеки выхваченные из огня, краденные, по сути, экземпляры тех самых книг, которые приговорил официальный Лигостаев к сожжению. Нынче гордится он этими, спасенными под страхом разоблачения экземплярами. Сегодня дрожащими старческими руками достает он драгоценные фолианты, пожелтевшие томики, обгоревшие по краям брошюрки, чуть дыша, показывает свои сокровища некоторым лицам, весьма нежелательным с точки зрения руководства Творческой Организации. Возможно, жаждет оправдаться Петр Филипович именно перед этими отщепенцами? Знает что-то, неведомое прочим Членам ТО, знает, но молчит...
Вот говорю, рисовал Веткин. А выходит, он разыгрывал, играл на какой-то внутренней скрипочке, что ли. И портреты, и пейзажи, и мысли выходили у него какими-то излишне музыкальными, неким среброструнным пением. Ну что это за проза, согласитесь, если в ней вечно завывание некое слышится?! Вот мы, кажется, до некоторых корешков-то и добрались. Явно, пребывал Веткин не в своей, не в той, что надо, Творческой Организации. А дело в том, что прежде...
В голодноватом и хмуроватом послевоенном детстве учился Яков играть на натуральной рукодельной скрипке. Главное, сам старался, часами упражнялся, протирал пальцы струнами чуть ли не до крови. И была у него светленькая такая гулкая невесомая скрипочка, купленная отцом-туберкулезником на волшебной ташкентской толкучке в эвакуацию еще. Скрипка была тогда, при покупке ее, грудой дощечек, завернутых в холстинку и перевязанных шпагатом, и ничего почти не стоила. Сама покупка ее в то баснословное время была необъяснимой. Возможно, отец разбирался в чем-то, что-то знал, надеялся на что-то. Только потом, после войны уже, когда ее склеили, натянули серебряные трофейные струны, внутри у нее, в женственном золотистом сумраке проявилось черно-бархатное контральто и печать с латинской надписью "Гварнери". Упаси боже, я не собираюсь утверждать, что досталась Яше подлинная скрипка работы итальянского мага. Но несомненно, была это ее копия немецкой работы средины прошлого века. Текли-таки слюнки у старого мастера, который ее реставрировал: а ну как заменить жгут другой, новенькой, нашей, фабрично-заводской?! Но не решился он согрешить перед мальчиком, а может, перед смертью: отца Яши тогда уже не было в живых...
Так вот, брал Яша до света еще свою подружку за тонкую стройную шейку, или за узенькую нежную талию, или за широкие крутые бедра, укладывал ее в чистую байковую сумочку. Потом напяливал на себя тяжеленную братову шинель, нахлобучивал нелепый клочковато-рыжий треух и шел в музыкальную школу к восьми по скрипичному утреннему морозцу. А школа та, снесенная впоследствии, находилась на том самом месте, где прежде нее высился кафедральный собор православный. Собор взорвали с превеликим трудом, обломки гранитные, мерцавшие полированными гранями, частью вывезли, частью разровняли и засыпали привозным песком, щебенкой, черноземом, так что обширная площадь приподнялась сразу на метр-полтора. Но Веткин видел этот собор живым и невредимым, мерцающим волчьими искрами с головы до ног в лунном майском сиянии: он и теперь стоял у него перед мысленным взором на прежнем месте и никакая сила не смогла бы это видение взорвать. Вот так и музыкальная школа, снесенная в один прекрасный день бульдозером, стояла неистребимо внутри нетленного собора в памяти Веткина, будто Яша и сам был собором неким. И звучала та школа по-прежнему сотней тоненьких и нестройных скрипичных голосков, (ах, зачем стряпаю я эту горестную поминальную, а вовсе не музыкальную кашу?!).
И вот дважды рыжий невероятно тощий Веткин, погромыхивая братниными кирзовыми сапогами, бодро шагал в музыкальную школу. За нос его хватал и щеки пощипывал розовый утренний морозец. А прямо перед ним извергалось из-за черных спутанных веток сквера громадное дикое солнце. И нос маленького Яши потихоньку оттаивал. Остро, свежо дышалось на ходу. И вскоре влетел он в натопленную гулко-безлюдную музыкалку и, побросав как попало в раздевалке верхнюю одежду, спешил в крохотный класс, оккупированный гигантским роялем, торопливо доставал свою скрипочку и смычок, навощенный до снежной белизны душистой канифолью, и пытался сыграть все же никак не получавшуюся у него "Корейскую мелодию" с ее проклятой пентатоникой. Конечно же, у него ничего не выходило. И так было месяца два, Яшку могли отчислить за профнепригодность. Но однажды мимоходом где-то в толкучке уличной Веткин услышал Голос, который произнес: "Корея, страна утренней свежести". И мелодия мгновенно открылась ему, сыгралась, зазвучала ослепительно-нежно, как восход солнца из-под ресниц черного зазябшего сквера. Более того, после этой "Корейской мелодии" все стало получаться у Веткина мгновенно, с листа, - словно открылись заложенные прежде ватой розовые и чуткие уши внутреннего слуха: "Сурок" бетховенский, и певучие "Этюды Шрадека", и сонатина, и концерт... Но тут музыка оборвалась: умер отец. Скрипку продали, как и аккордеон старшего брата, чтобы устроить достойные похороны. Веткин повзрослел, нахмурился, пошел разнорабочим на стройку, прибавив три года к своим пятнадцати. А играть на скрипке стал "в душе", а там и рисовать принялся незримо, "про себя", как говорится. Эх-эх, почто вспоминается все столь неуместно, пятое через десятое? Иногда Веткину кажется, что Некто его самого рисует или разыгрывает, как старинную нелепую пьеску. Да отчего же "нелепую"? Подумаешь, беда! Разве каждый не продал однажды при случае свою скрипочку волшебную за бесценок?
Лязгнула челюсть входной двери - вступил негнущийся благородный Лигостаев в переполненный творческой толпой "предбанник" и растворился в ней без остатка.
А тут уж и в зал всех пригласили. Повалил народец в святая святых, заволновался, загудел. Втекли, расселись по рангам, по группировкам и землячествам, по собутыльничеству, по интересам, по значению негласному в Организации. Забормотали, зажужжали - рой осиный, слепеневский, мушиный - всего понемногу. Вот и Веткин проник, примостился с краешку ряда "на камчатке", так чтобы ему видно было, по возможности, все почтенное собрание, все потрясающие таланты нашего времени. И окинул он туманным взором уходящие к президиуму и в даль - времен - ряды Действительных Членов и приглашенных за заслуги, так сказать. И помстилось ему на миг, что узрел он уже совсем на туманной "галерке" Тени Великих Предков: Гойя мрачно вглядывался в лица, разминая кисть. Сам Босх искоса глянул через плечо на мазню Веткина, но тут же углубился в собственные вековые размышления. Домье с восторгом оглядывал великолепное собрание гражданских масок, носов, подбородков, животов, выражений неистовой, пусть и не творческой, страсти, клыков, рогов и хвостов. Похоже, у него текли слюнки в предвкушении славной работы, прямо на коленях расположил художник пачку ватманских листов, палочки древесного угля, большой сангиновый карандаш. Были там и другие - лица не разобрать - заинтересованные тени. Жался в сторонке, как некий змей-горыныч, трехглавый призрак Кукрыниксов. И еще один присутствовал там Незнакомец... Впрочем, каков он, не расскажет Веткин: запоминаем мы тех, кого знаем. Отчего же всетаки отметилось именно его присутствие? Да оттого, что был он печален - Члены Творческой Организации печальными не бывают.
Что и говорить, от подобного соседства стало Веткину не по себе, однако и он приготовился живописать предстоящее священнодейство...
Идея создать галерею портретов Членов ТО возникла у Веткина незапамятно давно, еще когда он, зеленый мазила-новичок, крепкий и стройный джинсовый боксер-перворазрядник, одержимый бредовым желанием во чтоб это ни стало опубликовать свои литературные опыты, познакомился с настоящей Членкой Творческой Организации - солидной и раскидистой Деборой Мельник: прищуренные, слегка монголистые цепкие глазки, елейнонапевный говорок.
Брели они тогда запущенным английским парком с одного ее выступления на другое. Тенистый полдень. Щебетала Дебора незначащие мирные глупости. Распевали вокруг птицы-невидимки - дрозды, синички. Как вдруг, без всякого зримого повода или там перехода надвинулась пострашневшая вмиг Дебора на Веткина, распустив совиные перья, буравя Якова бешеными свиными глазками, зашипела: "Но если ты! хоть что-нибудь! хоть звучок какой из сказанного запродашь этому подколодному Свищу!... Но если я только узнаю - а нам все известно! - что ты лазутчик! - Сотру в порошок! К Организации тогда не приближайся! И знай, покуда жива - никаких публикаций, ни буквы. Запомнил?!" Еще миг - и кровавые глазки погасли, перья опали. Вновь вокруг пестрая светотень и синичье беззаботное теньканье...
Увы, не ведала Дебора, что в тот самый миг покончила она с собой на глазах у ошалевшего Веткина.
Что и говорить, каждый здесь неповторимо памятен Веткину. Первые наброски сделал Веткин будучи розовощеким и нахальным "юным дарованием", а завершает он свою галерею, свой "Ночной дозор", свой "Групповой портрет в интерьере" - серым и обшарпанным люмпеном, бомжем литературным, таракашкой-сверчком в щели глазуревого мертвоватого "Дворца Культуры"...
Тем временем собрание тронулось и покатилось.
Избирали президиум. Не обошлось без базара, драчки, свары.
- Знаем мы этого Ерша, - завопил бабьим истошным голосом некто из рядов "контрас", - клейма некуда ставить! Подручный Кипчака!
Крикуна, который оказался обыкновенным Уфимчиком, урезонили. Но тут забухал Полубес:
- Не хотим Ерша подпевалу!
- Ну, так иди-ка ты сюда, - вспыхнув, поманил Темного Ершов. При этом правую руку очевидно сунул в тайный карман фрачного пиджака.
Полубес не пошел.
Проголосовали состав президиума. Всех утвердили, особенно гостей из Центра: Ерофея Пашехонского, пышного голубоглазого верзилу, впереди которого всюду летела его крылатая фраза: "В Толстые не вышел, так выйду в толстые", - а позади - злобная и, надо сказать, меткая эпиграмма его ленинградского однокашника и неприятеля, омрачившая в свое время Ерофею торжество переселения из серого областного Ленинграда в столицу в связи с назначением в секретариат Большой ТО: "Человек покинул Питер. Питер встал и жопу вытер!". (Да простит читатель мне некоторую дословность в цитировании гнусно-талантливого пасквилянта). И другую представительницу избрали - Г.С. Двухрушкину, напоминавшую гаитянского тонтонмакуту тем, что никогда не снимала непроницаемых черных мотоциклетных очков и тем, что все свое, особенно мнение, всегда держала при себе.
Выступил Кипчак с реденьким отчетным докладцем. В том месте, где он говорил о "квартирном вопросе" и о том, что его титаническими усилиями очередь в Организации давно ликвидирована, в зале вспыхнула истерика - заголосила Василиса Шилова, лирическая поэтесса:
- Врун! Я уже три месяца по общежитиям ошиваюсь!
- Как это по общежитиям? Да у тебя ж трехкомнатная в Загорье! - опешил Кипчак.
- А ты и не ведаешь, хмырь, что я давно ее между сыном и дочкой поделила? Или им в общей очереди до седых волос стоять? Кровопийца!
А когда Кипчак поведал о новых переизданиях Членов ТО, возопил Свищ:
- А ты сообщи-ка народу, сколько миллионов у тебя на книжках "на предъявителя" по всей области заначено! И как ты всю бумагу под себя грабастаешь! И как наших кровных спонсоров сам высасываешь да "собрания сочинений" свои повсюду клепаешь - а нам всем шиш!
- Да оно у тебя есть, хоть какое-никакое "собрание сочинений"? - буркнул Кипчак на свою же голову, тем более что злобноватый жмот Свищ только что издал объемистый сборник военной лирики "Бескорыстие". За который успешно отхватил три десятка годовых зарплат среднего итэровца, а теперь яростно добивался переиздания всего своего литературного наследия, включая заявления о госдотациях и рецензии на врагов - к семидесятилетнему юбилею своему и Организации. Но прискорбные события в Ташкенте, Афгане, Армении, Прибалтике и на Северном Кавказе непонятным образом воспрепятствовали осуществлению славных замыслов. Однако, хуже всего было то, что Кипчаку эти самые события никак не препятствовали! Он - то издавался и по сей день, надо сказать, издается - массовыми тиражами на атласной бумаге в сувенирном исполнении с грифом "Классики и современность". Могучий всероссийский книготорг - в бытность свою - задыхался от наводнения кипчаковских переизданий, да и ближнее зарубежье по сей день затоварено обильной кипчаковской продукцией. Увы, новое Кипчаку сотворить было просто некогда, т.к. ежедневно его срочно вызывали в разные инстанции для торжественных вручений очередных и внеочередных наград. Что и говорить, Кипчак переборщил...
Отчетный доклад как-то незаметно иссяк. Решили быстренько разделаться с "молодежью", а там уж переходить к прениям да выборам.
Катеньку Буденую, как и было предвидено, приняли на ура. Последний раз она вышла к столу президиума в экстравагантном плюшевом платье своей молодости, в том самом, зеленом с алыми раструбами, с поникшей головой в свежей и рабочей шестимесячной завивке. Рекомендаций у нее как-то не оказалось, но Кипчак, Свищ и Вася Темный тут же наперегонки рекомендовали ее: своя она, плоть от плоти, как говорится. "За" проголосовали все, кроме Деборы Мельник: некогда самолюбивая Катя прошмыгнула в банкетный зал раньше почтенной Членки. Теперь же стояла она - скромная, поникшая, в последний раз в жизни такая:
- Спасибо вам, - пролепетала, - что вы меня к себе приняли.
- Ура Катя! - шумнул зал.
Неужто все так уж любили ее? Не все, наверное. Некоторые все же побаивались.
Разделавшись с Буденой, принялись за Кудеярова, робкого, еще более пожилого, чем Веткин, молодого прозаика. Вызвали. Побрел, как на казнь, спотыкаясь о собственные нечищенные ботинки. У трибуны поворотился к залу. Стоял пошатываясь, ничего не различая - кровавый туман в очах - тощий, седовласый мальчик, и вдруг, будто осенило, воздел руку к низкому железобетонному перекрытию конференцзала (от бомбежки, что ли?):
- Есть Бог на свете - взвизгнул, дрожа и ополоумевая.
- Ну, зачем уж так, - прорычал ярый атеист Лев Гневный (в миру Гришка Ганусов) из рядов "болота", т.е. неприсоединившихся. И было не вполне ясно, относится это "ну, зачем уж так" к визгливости голосовой или к давно опороченному у нас утверждению. Однако, Кудеярова в ТО рекомендовали: безопасен.
Побрел обессилевший, но счастливый Кудеяров привычно на "камчатку", не дотянул - рухнул в креслице подле Веткина. Сунул ему руку для пожатия, но в руке у Веткина - он это явственно ощутил - оказалась дрожащая влажная лапка комнатной болонки. "Как же он собирался давеча загрызть моих детей, если он - комнатный?" - удивился Веткин. А дело в том, что Кудеяров был редактором первой и последней, видимо, книжечки Веткина, и прислал он в ту пору Веткину убийственное ред.заключение на рукопись книги, начертанное как бы в басовом ключе. А следом - личную записку, фальцетом исполненную, в которой задушевно утешал Веткина: "Знаешь, голубчик, у меня самого три-четыре рукописи зарезали. Как же мне теперь твою-то не загрызть?" После чего Веткин достал из заветного ящика на пыльных антресолях свой старый охотничий тесак и купил билет в областную столицу. Однако прикончить Кудеярова тогда не удалось: он и так смертельно испугался громового урчания в пузе нагрянувшего в редакцию Кипчака, которое принял за порицание своих самовольных действий - тут же подписал рукопись Веткина в производство, о чем потом горько сожалел.
Было, было на совести Веткина мрачное пятно: работал он одно время взломщиком профсоюзных касс. То есть называлось это вполне благопристойно: организация выступлений Членов ТО. А означало это, то что являлся Веткин на предприятии в ореоле творческой славы Льва Толстого или Ивана Бунина - и открывались как бы сами собой надежные общественные сейфы, и выгребались медяки, накопленные для культпоходов в кино да на подарочки елочные детишкам. Все подчистую выгребали правнуки лейтенанта Шмидта с удостоверениями Творческой Организации. Горделиво красовались перед усталыми людьми в их обеденные перерывы Члены всевозможных ТО, без зазрения разменивая авторитет Старых Мастеров на свои коммунальные нуждишки. К примеру, явится могучая Дебора Мельник в прачечную, где потные прачки и гладильщицы с вожделением разворачивают у себя на сдвинутых коленях скромные бутерброды, смущенно переглядываясь. "Бабоньки! - заорет. - А какие мы стали злые да неподельчивые! Голод-холод, войну пережили. А вот как богатство-то нам пережить?! И на стенах ковры! И на полах ковры! Скоро - на потолке будут! А мужикам-ить своим: там не стань, здесь не ляжь! А кольца ежели посмотреть? - На всех пальцах - да по два, да с камешками-то! А ведь до революции эдак-то одни кокотки ходили!" Сочувственно кивают работницы: тяжело, мол, тебе, эк убиваешься, сердешная! А Дебора глядит - заслушались - и про войну да, про беды давай наяривать, да про "мирных беженцев", да про распри межнациональные. Ну, женщины и в слезы. А коль не плачут никак, так она сама с досады расплачется. Тут уж никто не удержится, не только простодушные работницы - у Веткина сурового в носу защиплет. Выйдет Дебора - победительница из прачечной: "Эх, а мой-то с ума сойдет, как приеду да похвалюсь: я ж все командировочные и гонорар за эдакий коврище текинский просадила!" - Ну, чисто налетчица!
А кто ж организатор налетов, кто наводчик? - Да он же, всем известный Веткин, пыльный, хищный, неутомимый на ногу. А чего ради, спросите, он разбойничает? - Да для прокорму, а главное, чтобы клок времени для работы волшебства урвать, да деток своих защитить - строчки свои ненормальные. Вот ведь и сам Свищ к месту замком клацнул, и рукопись безнадежная в книжицу обратилась всем на удивление. Правда, не удержался тогда Кудеяров, несколько слов откусил-таки украдкой, кое-что переставил, кое-где нагадил, ввернул то словечко, то буквицу исказительную. И вот теперь тот самый Кудеяров сует свою мокрую лапку Веткину, ища сочувствия. И Веткин сочувствует: жаль ему от души замотанного напуганного человека, до седых волос в мальчиках для битья прозябающего. Ах, воистину неисповедимы пути и живы дела Твои, Тот, Которого, якобы, нет! Безгранична доброта Твоя и долготерпение, если все - и правые и виноватые - не Тебя лишь уповают!
Что ж, настала очередь Веткина. Его разбирали теперь.
Первым выступил, конечно же, Кипчак.
- Пусть Веткин живет, хотя и не наш он человек. Лепит какникак внятно, хоть и заблуждается, клевеща на нашу довольнотаки светлую действительность. К тому ж - полезный. Так что решайте, други. - Голосок Пуза вовсе истончился. - Ну, могу еще добавить, что листья и ветки жизненные пишет Веткин иной раз вполне прилично. Но - обратился он к отсутствующему по причине задумчивости Якову - корни у тебя ни к черту. А ты бы корни-то описал, как, к примеру, тот же самый я!
Писал пузатый Кипчак о революциях и перестройках, о том, как его предок, лихой кавалерист-рубака, со своей подругой, тоже лихой кавалеристкой в кожанке и с наганом, гонялись за бандами других кипчаковских сородичей, неправильно выбравших линию поведения и позицию. И оттого, что личный предок его все же победил тогда, теперь Кипчак и есть прямой наследник всего, оттого и воспевает Кипчак окружающую действительность, оттого и не позволит всяким русскоязычным критиканам поднимать хвост, то есть руку на кровное и т.п...
Сорвал Кипчак жидкий аплодисмент своей речью и умиротворенно погрузился в кресло и в спячку, осторожно и уважительно взвалив пузо на хилые свои колени. Зато, громыхая и скрипя суставами, поднялся Н.П. Свищ:
- Я был рецензентом рукописи Веткина, - честно признался он. - И я рекомендовал ему изменить все строчки, все зарифмовать согласно классическим образцам. Он сразу же со всем согласился. Униженно благодарил за ценнейшие мои указания, так что я даже не проконтролировал, знаете ли. А когда книжка вышла из печати, все в ней, оказывается, осталось по-прежнему, по-веткински! Веткин нечестный человек. Я против приема его в наши ряды.
Немедленно откликнулся заклятый друг Свища Ершов, метнув дротик взора в Сейфа:
- Откроем книжку Веткина, где попало! - Он распахнул книжицу наугад и прочел несколько бедственных строк. - По-моему, это стихи.
Мгновенно в первом ряду партера взвинтилась Василиса Шилова:
- А, по-моему, это не стихи, а черт знает что! И вообще мы слишком щедро печатаем невесть кого. Веткин в последнее время, как и всегда, впрочем, работает на потребу. Я не рекомендую рекомендовать его к приему в нашу творческую семью.
Неожиданно встряла Дебора Мельник:
- А я вот считаю, что ого-го, какие стихи! Особо мне нравится присутствие социальности...- Но тут она не выдержала научного тона, взорвалась темпераментом. - Счастье твое, Веткин, что Василиса против тебя, потому что я наотрез против нее, и всех ее приспешников разнесу!
Дело ясное: Василиса так упорно препятствовала прежде вступлению Деборы в ТО, что вызвала негасимую ярость последней вплоть до защиты никому не нужного Якова, что, впрочем, не помешало ей через несколько минут, изрядно перетрусившей из-за нерасчетливого душевного порыва, выдвинуть Василису кандидаткой в Председатели ТО, конечно же, рассчитано безрезультатно. Вот они - тайные пружины парламентаризма...
И возник на высокой трибуне Искандер Кутько:
- Уважаемые Действительные Члены! Соратники и собутыльники! И ты, творческая молодь, подлесок, так сказать! Слушай меня все! Нынешняя молодежь окончательно заражена бациллами модернизма, акмеизма, супермать...изма и гомосексуализма! Что мы и видим на страницах некоторых центральных изданий. Ничевоки, метаморфинисты и прочая чужая иностранщина заполонили! Не позволим! Тунеядствующие эстеты салонной безыдейщины, - гремел не совсем по-русски Искандер, явно запамятовав, что сам за десятки лет не посадил ни деревца, ни зернышка, ни фига, не исцелил никого, не утешил, не порадовал, а только ел, пил (и крепко, надо сказать, прикладывался!), получал пайки наряду с инвалидами войны, квартиры - впереди матерей-одиночек и Героев труда. - Безнравственные подонки! Отщепенцы безродные! - рычал Кутько, клеймя врагов соцреализма и начисто игнорируя тот факт, что собственная его, брошенная шестнадцать лет назад вместе с ее непутевой матерью, дочь дебютировала на днях по центральному телевидению в роли валютной путаны, будучи застигнута в гостинице "Центральная" в постели с неким иностранным коммерсантом. "Какое вам дело до меня и моего аморального облика, - сказала она тогда миллионам наших телезрителей, - если моему собственному папаше никогда не было до меня никакого дела?! В конце концов я торгую собственным телом - и вы осуждаете меня, в то время как мой батька торгует душой - и его почитают вроде бы: ведь печатают и читают". - Итак, к вопросу о корнях и Веткине, - разорялся Кутько. - Я вот истинный патриот, потому что я здешний, потомственный человек. Мои предки - выходцы из славного рода дворовых людишек помещика Камчадалова. Я взял эту землю - и другой негде взять. И не надо! Мне довольно нашей коллективной собственности на нашу Отчизну!...- Кутько вдруг икнул и прослезился. Стало ясно, что он не просто "хватанул" где-то, но изрядно нализался. - А кто такой этот самый Веткин? - Вопросил он, отирая слезу. - Так сказать, скажи мне, ветка Палестины... И в то же время, - засомневался вдруг и сменил тональность Искандер, словно бы вспомнив о чем-то существенном, - мы находим у Веткина иной раз довольно тонкие лирические находки. И пусть он на меня не серчает, потому как я, в общем-то, вроде бы так сказать...
Полубес высказался прямо из зала: в брюхе у него что-то грозно заурчало, послышался протестующий отчаянный звук, запахло выгребной ямой. Василий удовлетворенно вздохнул и закончил:
- Против.
- Дайте прощальное слово Веткину! Пусть он тоже выступит! - послышалось из стайки творческой молодежи.
- Нет, я скажу, - втерся Уфимчик. Он густо покраснел, рассердился и прокричал дискантом - А почему ему издали книжку, хотя мы все были против?!
- Ну что ж, говори теперь ты, Веткин. Кто ты таков? Что поделываешь, что творишь здесь, среди нас? - перебил Уфимчика председательствующий Ершов.
Веткин словно бы очнулся от извечных грёз своих и двинулся к столу президиума. Президиум же отодвинулся от стола, приготовившись хохотать или отскочить в сторону при случае: от Веткина, знали, чего-нибудь можно ожидать.
Обернулся Яков, пробежал взглядом по лицам собравшихся: были они какие-то серые и казались асфальтобетонными. Но Веткин знал, у Кипчака, например, таились-таки под слоем бетона и жира семена каких-то сорных и милых степных растений. Иной раз по весне они прорастали, пробивали бесплодную толщу - на лысине шептал и колосился порей, на щеке сиял колокольчик, клеверок или хоть репейник какой-никакой. Прежде, в певучей и танцующей юности вся шевелюра кипчаковская цвела-колосилась, теперь же было все голо - ни травинки, ни строчки свежей. Прочие, кажется, никогда не зарастали ничем живым. Впрочем, кое у кого вились все же кудри прошлогодних трав, что свидетельствовало. Другие красовались в ярких веночках из бумажных роз и ромашек. А Иван Кондратов прикрыл бильярдную лысину сухим березовым веником. Важно тряс взъерошенным париком очеркист-документалист Лев Леопардович Гневный, довольно-таки облезлый литературный лев, прославившийся тем, что подрался однажды с Родимцевым-вторым и пил, пил, по слухам, с самим Алтухом. Но более всего бесплодные лысины - булыжные лбы и макушки - заполняли ряды Творческой Организации и никакой камуфляж тут не спасал.
Но не только сияющую мостовую видел теперь Веткин. Предстал перед ним особый, невидимый для остальных присутствующих, ряд неприглашенных в собрание лиц. Высился и любопытствовал здесь грузный бородач с глазами слегка навыкат, автор нашумевшего в свое время проекта "Как генералов прокормить". Грустно поглядывал в сторону Веткина человек с длинным остреньким носом и косым пробором в длинных темных волосах. Запрокинув голову и приподняв плечи - как бы слегка свысока - разглядывал зал рыжеватый в черном двубортном пиджаке с белыми манжетами, сплошь, кажется, исписанными. Множество знакомых и малознакомых лиц светилось в этом особом ряду. Они смотрели на Веткина живо и требовательно. А один из них, ужасно скромный и согбенный из-за вечного сидения за низеньким кухонным - взамен письменного - столом, привстал даже, чтобы спросить Якова вполголоса: "Что ты здесь делаешь, Яша? И зачем тебе это все надо?" - Так что холодок пробежал по спине Веткина.
- Кто я такой? - переспросил испытуемый. - Да Яков Веткин, скоморох, шарлатан, пустивший юность и песню свою с молотка.
Затрещали черепные бетонированные коробки, глаза завращались, полезли из орбит у приглашенных на собрание. У неприглашенных лица смягчились, как если бы Веткин оправдал все же в какой-то крошечной мере оказанное ему доверие.
Но присутствовал здесь еще Некто, трудившийся над большим белым листом старинной бумаги: середина листа была пуста, зато края все изрисованы фигурами, профилями, торсами и кистями рук. Именно здесь были набросаны все, о ком мимоходом помыслил Веткин. Но были и наброски, напоминающие самого Веткина. Казалось, седовласый Незнакомец с молодым восточным лицом и живыми дружелюбными глазами рисовал не просто Веткина, но и, как это ни парадоксально, самим Веткиным или как бы через него.
Устыдился Веткин своего рекламного выступления, щеки его порозовели: давно, по-видимому, он не краснел. У него даже слезы выступили на глазах от стыда перед этим Незнакомцем. И он начал снова свою прощальную речь:
- Уважаемые неуважаемые! Геноссе! Братья по крови и кровники по разуму! Соратники по штыку и другим перьям! Гегрюссет зайд ир! Великое спасибо вам, братцы! Я говорю "братцы", потому что, сам не знаю как, стал и впрямь брат ваш, яблочко от яблоньки, - почти что один к одному.
Так вот, спасибо тем, что заступились тут за меня. Они добра мне хотели, знаю. Чтобы хлебал я щи из общего котла столовой ложкой, как все, а не чайной, да и то украдкой... Но особое спасибо тем, кто против меня выступил, кто меня не принял, кто вычеркнет, выпинает меня из этого выдающегося собрания: они меня спасли, они меня силком с людьми оставили - с прочими, обыкновенными, живыми. Они сегодня как бы наотрез подтвердили, что я, Веткин Яков, ваш соотечественник, дальний родственник царя Давида и Бенедикта Спинозы, жидомасон, человек без корней, с перекрестным мышлением и тройным зрением и пр., что я все же не вполне, не вовсе такой, как они, что я не брат им по крови болотной и, стало быть... Как мне хочется им верить!
Речь что-то не клеилась: натяжки, сложности, грубость какаято, прямолинейность ненужная, вычурность к тому же отдельных выражений, неоднократно осужденная недоступность рядовому мышлению писательско-редакторских масс. Яша открыл было рот, чтобы как-то продолжить, улучшить, пояснить, оправдаться...
- Ты что там бурчишь себе под нос-то? - толкнул Веткина в бок острый локоть. - Его тут обсуждают, а он, видите-ли, храпака задает! - шипел ему на ухо счастливый, но все еще дрожащий Кудеяров.
Оказывается, обсуждение вступающих в ТО давно закончилось. Было голосование. Катя Буденая с Кудеяровым рекомендованы к принятию абсолютным большинством. Веткина, конечно, забаллотировали, но не просто так, а странным образом: до заветного числа ему не хватило одного голоса. Впрочем, и этот голос прозвучал: один из Членов ТО, лирический фельетонист Колобок сильно набрался в буфете во время антракта и опоздал на голосование. А когда он ввалился в зал и заорал, что голосует за всех, было уже поздно - его голос не учли...
Итак, собрание катилось своим загадочным путем. Предстояло свержение Председателя. Застрельщиком бунта, как и предполагалось, оказался Николай Петрович Свищю Он взгромоздился на трибуну как раз над лысиной Кипчака, позвякивая начищенными юбилейными медалями и погромыхивая чемто там внутри себя:
- За годы застоя выросла тут у нас под боком раковая опухоль, пожирающая нашу бумагу и гонорары, в виде бывшего уже председателя Творческой Организации, негодяя, мерзавца и развратника, присвоившего и потерявшего... Э-э, присвоившего все: права, регалии - настолько, что был награжден недавно святым орденом "Мать-героиня", в то время как миллионы действительно самоотверженных российских матерей, обливаясь кровью.. В то время, как миллионы наших матерей-одиночек в муках рожают настоящих граждан, этот аморальный тип и отщепенец грабастает их награды и льготы! - гремел Сейф.
- Да не я же сам себя наградил! - пискнул в отчаянии Кипчак, пытаясь замазать факт. - Ну, не заметил я, братцы! Ну, поддатый слегка был! Кажный божий день, как-никак, что-нибудь цепляли. (В минуты волнения у Кипчака иногда прорывались станичные словечки).
- Молчать, моральный урод! - рявкнул Сейф. - Ты еще и льготы спокойно использовал: паек там и скидки всякие. Квартиру вне очереди раньше меня, который задыхался всего лишь в двухкомнатной, оттяпал. Нам все известно! Более того, за последние пять лет застойных ты пятнадцать раз переиздал все двадцать пять листов своих сталинских и прохрущевских, стыдно сказать, "произведений..."!
Свищ действительно покраснел вдруг, поворотился на трибуне - никакой не сейф, а стальная раскаленная гневом башня танковая - "КВ" или даже "ИС" - и грохнул внезапно стальным кулаком по кипчаковской лысине. Лысина прогнулась, но устояла, побелела, посинела, заалела - и пошла менять цвета побежалости. Свищ же, пылая гражданским негодованием, двинулся к своему законному месту в первом ряду, брызгая горящей соляркой и обжигая окружающих.
Надо сказать, негодовал Свищ по праву: сам он ничего, подобного кипчаковским проделкам, не допускал. Переиздал свои послевоенные доперестроечные труды раз семь-восемь всего. Квартиры менял не так уж часто. Молодь творческую душил слегка. Отношения с молоденькими поэтессками тщательно конспирировал. Родителей своих лелеял и почитал: отца пристроил в лучший Дом престарелых для творческих работников, мать положил в знаменитую столичную психбольницу. После ее тихой кончины, провел и выиграл процесс против ее "наследников". Беда в том, что ненормальная, хотя и горячо любимая, матушка завещала все свои трудовые сбережения местной церквушке. Партиец Свищ не мог смириться с тем, что материнские кровные уплывут мракобесам в лапы. С помощью народного суда и уполномоченного по антирелигиозной пропаганде наследство оттягал. После чего сам немедленно слег в кардиологическую клинику. Не из-за процесса, конечно. Просто, его новейшую рукопись, составленную из больно уж застарелых произведений, издательство не поторопилось поставить в план выпуска литературных новинок. Поползли слухи о душевном потрясении Сейфа-Свища вплоть до инфаркта, осложненного инсультом. Рукопись спешно втиснули в план, вышвырнув кого-то из молодых да ранних. Сейф немедленно покинул клинику, благородно освободив место для другого страждущего, отремонтированный, посвежевший. Вскоре вышла на российские книжные прилавки красочно оформленная книжка его лириковоенных воспоминаний "Бескорыстие".
Свищ удовлетворенно погрузился в покойное кресло. На трибуну, им покинутую, выползла Василиса Шилова, обвила полированный пьедестал, вцепившись в плюшевый бортик алыми коготками, тщательно повторила все изгибы сейфовской речи по бумажке. Что и говорить, в стане "контрас" царила железная дисциплина. Кроме того, члены тайной группировки не блистали, кажется, ораторскими талантами, а потому речь заготовили дома сообща - одну на всех. Однако ненависть иной раз заменяла им вдохновение. Вот и Василиса не удовлетворилась простым повтором на этот раз. Вспомнила, колдунья, родимое болото: извернулась, напряглась, разинула пошире зубастую пасть - и выпрыгнула вдруг оттуда ощеренная крыса, скакнула на лысину Кипчаку, впилась зубами, прогрызаясь в мозг.
- Так будет со всяким, кто против! - взвизгнула победоносно.
- Попомнишь, - обратилась она к помертвевшему Кипчаку, - сколько держал меня за пределами Организации! Попомнишь, как топтал меня и мои рукописи! Попомнишь, сколько вас выспалось на мне, как хотело! - И она расхохоталась в лицо врагу. При этом целый выводок болотной нечисти извергнулся из ее фиолетовых уст и разбежался по рядам прижухших Членов ТО, попискивая и кусаясь направо и налево.
А на трибуне сияла уже скромным светом торжества новоиспеченная Членка ТО Екатерина Буденая. Она ласково зачитала речь Свища, а потом мягко добавила от себя, что Кипчак нехороший, потому что, выбив ей квартиру в областной столице, стал набиваться в гости. Постоянно заставлял славословить его на собраниях, что само по себе невыносимо. Кроме того - Катенька зарделась - Кипчак приобрел, будучи за рубежом, в Морокко, кажется, комплект французского женского белья и порывался сам ей его надеть.
Речь Кати вызвала свист, улюлюканье партера и ожесточенные взрывы в желудке Полубеса-Темного. Стало совсем уж трудно дышать. Кроме всего, чувствовалось присутствие в зале кого-то невидимого: душок какой-то ядовитый исподволь струился. Пришлось Веткину вспомнить давнее, юношеское еще, увлечение йогой. Мысленно принял он позу лотоса, прикрыл глаза, сосредоточился и увидел: развалясь в почетных креслах первого ряда, в зале присутствовали три ужасные внучки древней Медузы Горгоны - Злоба, Клевета, Мстительность - превратившие зал в обыкновенную душегубку.
И вот в главном проходе зала раздалось характерное погромыхивание, скрежет, рык: к трибуне приближался, карабкался, громоздился угластый цельнометаллический в мундире особых войск. Впечатление он производил допотопное, но был уже явно счетно-вычислительный, полуавтоматический и многозарядный.
- Я любитель, - просипел он, набирая обороты, - поэзии. Пишу поэмы, романы в стихах, народные песни. - Он развернулся в сторону Кипчака. В нем что-то зажужжало, открылась пасть, из нее выдвинулся хорошо замаскированный вороненый ствол.
- Ты держал меня десятилетия за бортом Творческой Организации, - загремел он неожиданно звонко, - заедал мой век и бумагу, черкал мои творения. Ну, так получай! - Из пасти зарокотало: бил трассирующими.
- Это ты сгноил в безвестности тьму молодых дарований, - продолжил обличения бронированный мундирник. - Ты и тебе подобные всенародно любимого барда продержали под сукном всю его хмельную жизнь! Ты морил, колол, спаивал! У тебя что ни талант, то алкаш или наркуша, или вовсе голубизна! - Ненависть возносила славного представителя тайных войск до высот полуистины.
- Помилуйте! - взрыднул честный Кипчак, - да пусть кто молодых не топтал - первым бросит в меня камень.
Град бесчестных камней был ему ответом. Но неискренние, запазушные камни убивали не до смерти.
- Но и этого мало, - стрекотал мундирник. - Мы там у себя ррасследовали: это не твой ли родственник четвероюродный полицаем был при оккупантах?!
- Долой родственника предателя! - взревели "контрас" хором.
- Да вы что? У них там в Кипчаковке все Кипчаки, - вступился Ершов.
- Долой советско-фашистских оборотней! - не унимались "контрас".
С Веткиным, несмотря на йогу, сделалось удушье. Он как-то увял. Роем понеслись видения: кривлявые рожи, рога, копыта, хвосты кусачие, волосы змеящиеся гадючьи, глаза налитые кровью и огнем, торсы, обрастающие на глазах шерстью, пером, и наоборот, прорастающая сквозь парики стальная драконья чешуя.
- Счастье твое, Веткин, что тебя Василиса ужалила, - хохотала жирная лиса, разевая зубастую пасть, - а я за это дюжину крыс ее загрызу!
И понесли Веткина ногами вперед какие-то обжигающие волны. Впал он в состояние транса, проще говоря, в отключку и ни за что не соглашался из нее выходить,как ни пинали его соседи справа и слева рогами и копытами. Нет, не тянул Веткин на местного Босха. Не ему предназначался сочувственный взгляд Гойи. Даже великолепный Домье, то едкий, то печальный, улетал без оглядки в облаке славы высоко над лысеющей веткинской головой. "Это тебе не Салтыков с Щедриным и не Гоголь, - прозвучал Голос свыше, - это серьезней...
Вот и надорвался Веткин от непосильной ноши бессмертной натуры: куда ему поднять, отобразить?! Вот и впал он в мечтательное беспамятство - и почудилось ему, будто посветлело внезапно в железобетонном конференцзале: распахнулись широкие солнечные окна в глухих внутренних стенах, повеяло с лугов душистыми травами, загуляли нежные летние сквознячки... И добродушный, впервые в жизни застеснявшийся Свищ полез в президиум мириться, обнял братски огорченного Кипчака:
- Ты, Васенька, постыдился бы собственного, задавленного пузом таланта, - выговаривал он народному поэту. - Хватит тебе молодь-то сильничать! И прекращай-ка своей белибердыкербабаевщиной заваливать российские прилавки! Перешерсти свое собрание сочинений - наверняка настоящее избранное наскребешь!
-Да-да, согласился вдруг Василий, разрыдавшись, - есть у меня там о маме пара строк, да о речке родной, да о лужке, да о балалаечке-голубе!
А в это время растрепанная и красная от смущения Василиса Шилова каялась с высокой трибуны, что влезла не в свои сани, что никакая она не пионерская поэтесса, а обыкновенная беженка, можно сказать, жертва преступной мелиорации, осушившей заповедное болото - а зачем, спрашивается? С тех-то пор и мыкается по горам и степям одна-одинешенька: ведь мужикичерти, они что ж, сладенького нахватают, горькой насосутся - и ну бежать кто куда, а ведь ей с сынком-лешачком да с дочкойведуночкой в одиночку не справиться!
- И перехожу я, други, на честную низовую работу секретарьмашинистки. Там-то моего высшего образования, глядишь, и хватит, - закончила Василиса, беззвучно рыдая.
- И я перехожу! - вскинулась ей вслед прямо с места помолодевшая, прежняя какая-то Катерина. - У меня и специальность есть "лит.работник", вот и перехожу теперь в библиотекарши! А частушки чесать, да про любовь врать, да библию перевирать навеки зарекаюсь!
- Что ты, что ты, Катюша! - возразил авторитетный бас приглашенного директора обл.издата, - Мы тебя в дошкольную редакцию возьмем литрабом: у тебя и чувство юмора имеется!
- Братцы! А и впрямь не всегда ж мы такими забубенными да клейменными были! - Запричитал вдруг растроганный Ершов. - Ведь и я, и ты, Васенька, и ты, Кондратий, и даже ты, Темный, и даже наш дорогой Коля Свищ - все мы были когда-то чистенькими розовыми младенцами, неисчерканными жизнью! И всех нас мамы баюкали, и грудью щедро кормили, и целовали-миловали, и колыбельную старинную нашептывали - пели про Серого Волчка, который за бочек-то того... Все мы под щедрым солнышком взрастали, летчиками, булочниками, да дворниками мечтали поделаться, людьми уважаемыми, полезными. А чем мы стали-то? - Горестно завздыхал Ершов и даже попытался прослезиться.
- Все, убедили! Распускаю союз! - пискнул пристыженный и умиленный Кипчак, как обычно, превысив полномочия. Но его дружно поддержали все присутствующие: "хунта", "контрас", "болото", "творческая смена", приглашенные гости и даже кураторы. Началось повальное братание. Веткин теперь любил всех за что-то хорошее, неподдельное, за то, может быть, что и вправду мамы любили каждого в пеленочном и беспеленочном детстве.
- И я, - заторопился никем не слышимый Веткин, - еще в дворниках пригожусь, или даже в грузчиках, пожалуй, - хлеб развозить насущный!
- Ну уж нет! - Пророкотал Голос с высоты. - Ты, Яков, сначала выйди из "Культуры", да спустись в "Подземку", да отыщи там свою ненормальную с оторванным карманом, да предложи ей руку и сердце, да выведи-ка ее на свет божий, а там посмотрим... Может и скрипочка твоя запроданная отыщется - на свадьбах людей веселить станешь...
Притих умиротворенный Веткин в своем уголке, и лицо его, потемневшее было, заморщиневшее, - посветлело, расправилось, озарилось тихой улыбкой. И умер он для жизни грубой, сырой. И сбежалась вся отменная творческая организация его хоронить. И нашли тут завещание Веткина, которое решили зачитать, прежде чем засыпать бренные останки бедного скрипача печальным глиноземом. А читал завещание, конечно же, ухмылявшийся то и дело Толя Блеск...
Як умру, то поховайте! (Примечание: украинизмы свидетельствуют, что ряд моих предков были украинскоязычные при непонятной приверженности, впрочем, к искаженному немецкоязычию после уж совсем темного отказа от разговорного арамейского - Я.В.).
Друзья и неприятели, милые мои, не верьте очевидному! Та желтомордая кукла с торчащим носом и явным запашком несвежатины, что нахально растянулась в подарочном сосновом ящике, в то время как вы, живые и бессмертные, вынуждены переминаться с ноги на ногу, ни в коем случае не является мной! Вас обманули! Оглянитесь! Опомнитесь! Разве не замечаете, что я - вот он, среди вас, в самой сердцевине? И какой-нибудь зловредный, но одареннейший, Толя Блеск матюкает сейчас в душе моим голосом как вас всех, так и вот этого лжеменя. И некий непреходящий Сейф не раз еще заклеймит мою оживленную "подрывную деятельность в духе сионистских протоколов" и мое "жидомассонское происхождение". Разве его кипучее злопыхательство не говорит о том, что, слава Богу, я еще не умер?!
Так улыбнись же, чистосердечная толпа! Задвинь ящик с мусором от меня в шкаф земшара! Плюнь в пустую могилу и ступай в кабак (если не наступило новое безалкогольное поветрие!) - там уже заказано кое-что для вас: впервые в жизни пою всех без разбора, как сам Господь! Хотя, если вдуматься, не ели ли вы меня поедом всю мою легальную жизнь, не пили ли мою певучую кровушку? Вот теперь-то ешьте и пейте! Ничего не нужно теперь мне-подпольщику, даже издание за свой счет моих видений туманных, потому что улизнул-таки я, наконец, в истинно живое баснословное пространство ваших яростных воспоминаний - а оттуда вы меня никакими судьбами не вытурите! Так что сморкайтесь поскорее да кончайте волынку с этими моими лжепохоронами. И прощайте-простите за очередную скверную шутку, которую я тут отмочил и т.д. и т.п....
Дочитаны последние нетворческие строки веткинского прозябания на этом бедственном свете. Пошумела, повозмущалась, похихикала публика и разошлась. А погребсти Веткина забыли. Лежит он в свежеструганном сосновом окружении, словно дремлет. Хорошо ему: никаких проблем, обязательств, забот не осталось - он да небо против него, не то снежок, не то дождичек экологически чистый, словно слезы младенческие, сеется. И Веткин навстречу негорьким слезам этим как бы улыбается тихо, блаженно...
- А ты еще и смеешься! - прошипело вдруг над ухом его нечто взбешенно-ядовитое.
Очнулся Веткин от сладкой дремы в холодном поту. Оказывается, прения только что завершились, и Василиса Шилова проследовала мимо Веткина после своего заключительно-окончательного слова.
Предстояло голосование на пост Председателя. Посторонних попросили срочно очистить помещение. Члены ТО остались, чтобы тайно выбрать того, кто давно уже был одобрен сверху. Не рекомендованный Веткин вышел из транса и конференцзала вместе с толпой молодых дарований. Многие однако задержались в "предбаннике" в надежде, что их все-таки пригласят на ритуальный банкет. Тут же прохаживались приглашенные: издательские, многопартийные, нетворческая, но полезная, повидимому, зелень - курили, обсуждали, пережевывали увиденноеуслышанное.
В зале за замкнутой дверью сильный скрип, суета, сопение, хруст: верно, доедали растерзанного Кипчака. А в темном углу фойе в это время творческая молодь уже обсуждала идею создания собственного Юнсоя (юношеского союза творян), куда принимать следует лиц обоего пола в возрасте до шестнадцати лет абсолютным большинством в девять десятых списочного состава Юнгенов. Рассматривать Юнсой как единственный резерв и смену Творческой Организации, а потому: издавать Членов Юнсоя за счет ТО, посылать в командировки и дома творчества, выплачивать больничные и пособия по безработице и творческим перерывам за счет того же фонда ТО. Пропускать на банкеты и другие ритуальные пожирания на правах Действительных Членов! Тем более, что в кафе "Культуры" уже раскладывали паюсную икорку на фарфоровые тарелочки, устанавливали номерные креслица по заверенному и опечатанному списку: общенародный дефицит здесь еще не наступил. В углу кафе мурлыкали звуковые колонки: настраивал свои децибелы электронный эстрадный - к пришествию Победителя.
Юные слухачи все же ошиблись: Кипчака еще не доели. В конференцзале бурно обсуждалась процедура голосования: ее решили обновить, а именно, голосовать не обычными белыми именными бюллетенями, а анонимными цветными - за старого - коричневыми, за нового - черными. Раздали каждому по паре бланков: лицо у всех бланков одинаковое - розовое, изнанка - разноцветная, как сказано.
В это время в зал ворвался посыльный с междугородки, где ему было велено дежурить, дабы ловить горяченькие новости из Центра. Ведь и там, как ни странно, шло такое же, но Центральное Собрание, где выбирали новейшего Лидера.
- Внимание! - выкрикнул запыхавшийся посыльный. - - Алтух в Центре обещает в случае избрания его отказаться от персональной машины, клянется не издавать за общий счет своих собраний сочинений, даже зарплату обещает разделить на всех добровольцев-сопредателей.
По рядам пробежал шепоток замешательства: в Центре подрывались основы! В этой связи срочно проголосовали. Когда бланки развернули, выявилось опасное равновесие: черных и коричневых оказалось поровну. У недоеденного Кипчака в глазах мелькнул опасный желтый огонек: "Вот она, подлинная демократия!" - обещающе пробормотал он. А дело в том, что при равенстве голосов Председатель оставался прежний. "Хунта" нетерпеливо заерзала на местах, у "контрас" носы посинели, воцарилось тягостное ожидание. Урну для бюллетеней послали к умирающим на дому Членам ТО. Увы, в дополнительном туре расклад оказался прежним: черных и коричневых поровну.
Снова в зал вбежал посыльный:
- В Центре проголосовали против Алтуха! За добрые старые традиции! - ликующе проорал он с трибуны.
И тогда из недр "Культуры", скорее всего, из буфета вынырнул исчезнувший было Петя Колобок:
- К чертям коричневых: они мне тиражи урезали! - в открытую заорал он. - Даешь черноту!
Дикий торжествующий вой "контрас" был ему ответом.
Итак, провинция высказалась за решительные перемены. Ожидающих банкета пригласили в зал для оглашения решения Собрания. С ними втянулся и Веткин. С любопытством глянул в президиум Собрания: кто же Новый? В кресле Председателя сидел Некто.... Нечто...Какой-то..., короче, там расположилось некое Местоимение.
- Ну что ж, - демократично ухмыльнулось Местоимение, - я не откажусь, пожалуй, от личной машины, зарплаты, срочного собрания моих сочинений.. Но и вам, други, я бумагу разыщу, квартиры выбью, поездки во все концы, особо за рубеж нашей любимой, профинансирую, по-прежнему, по-старинке, так сказать, хе-хе...
На эту речь Творческая Организация воодушевленно ржанула и бешено зааплодировала: не знали, не ведали, бедные, на какой грани стоят - не предвидели...
И снова в зал влетел посыльный:
- Братцы! В Центре Правление ТО срочно трансформируется в Комитет нашего спасения! - От наступающих масонов и прочих иностранных разведок. Требуется всем нам срочно подписать Манифест Лучших Людей страны.
Опрокидывая кресла, Творческая Организация ринулась подписывать...
Но Центр явно лихорадило. Примчался новый посыльный:
- В Центре раскол! Из Всеобщей Творческой Организации выделились несогласные Особо Творческие Члены.
- Размножимся делением! - рявкнул зал - и раскололся на две неравные, но одинаковые части с небольшим остатком Неприсоединившихся колеблющихся. Впрочем, раскол произошел по старым трещинам - на черных, коричневых и серых. Тем не менее, все остались вместе под общей крышей "Культуры", предвкушая банкет.
И вот тут-то в ход событий вмешался осанистый Представитель Центра:
- Караул, братцы! - молвил он задушевно. - Кончай делиться! Нет между нами разницы, главной, основополагающей. Все здесь свои, родные, яблочки от яблоньки, калиброванные. А потому скажу вам прямо - караул! Наступают действительно черные времена: дотации наши накрылись. Нас причисляют - подумать только - к прочим "трудящимся". И спасение наше - в единстве. Более того - в единственности. А потому слушай мою команду: соединись! Забудем мелкие распри! На войне как на войне! Стратегия - захват. Тактика - выжженной земли. Конкретно - для непонятливых: захватить все издательства, всю бумагу, все души, наконец! Необходимо, чтобы никаких источников, кроме наших, у населения нашей родной... не было. А если есть пока что, то - закрыть. А если не удастся - то объявить отравленными - вплоть до второго Пришествия. А если Пришествие состоится, то и это можно будет объявить сионистским заговором и претензией на мировое господство. Короче, ребята, в ружье! И никаких чужаков в рядах! Документы проверять до седьмого колена, а паче того произведения...
От речи Представителя дышать в зале стало невозможно. Распадом и тлением несло отовсюду: ТО на глазах разлагалось.
Однако, собрание кончилось. Все повалили наружу: кто в банкетный зал, кто к собственным лимузинам, кто по домам - залечивать раны, кто в окрестные пивнушки - обсуждать великие события под пивко с таранью.
Вот и Веткин покинул "Культуру", похоже что навсегда.
О, как легко дышалось в бензинном по-зимнему еще стылом, но по-весеннему талом воздухе улицы! Прохожие валом валили по своим прохожим делам и не подозревали, видимо, о великих потрясениях, выпавших на долю Творческой Организации, окопавшейся в "Культуре". Мир, оказывается, жил, спешил, смеялся, рыдал сам по себе, независимо от своих чересчур занятых "инженеров человеческих душ".
Вот и Веткин брел теперь куда-нибудь подальше, ни о чем "инженерном" не помышляя. Затесался в толпу, увлеченный общим течением, спустился неприметно для себя в подземку. Толпа уплотнилась здесь, текла с некоторой общей скоростью. Тут и там закипали крошечные события, растворялись, давая место новым водоворотам.
Пожилая толстячка с четырьмя пузатыми авоськами застряла на миг в узком проходе между железобетонными опорами. Течение людское развернуло ее боком, протолкнуло, понесло дальше, чуть ли не спиной вперед. Два веселых продувных юнца, подхватив станишницу под руки, развернули ее как надо. При этом одна авоська облегчилась на палку копченной колбасы, по-видимому, как раз излишнюю.
Студент и студенточка, тощие, джинсовые, почти неотличимые друг от друга, блуждали в толпе в обнимочку и глуповато посмеивались от удовольствия.
Серьезно - аистом - вышагивал военный чин, упакованный в новенькую шинель, с новеньким, пустым еще портфелем в левой руке: получил свежее повышение по службе. Правую руку в вязаной перчатке он держал наготове для отдания чести встречным военнослужащим, братьям по клану.
Кучкой шли со стройки работяги в испачканных краской и известкой ватниках, перемигиваясь с намеком на бутылочку белой, ухваченную тут же из-под полы у разбитной торговкисамогонщицы, которая, пользуясь толкучкой, сбывала свой товар в подземном переходе, укрываясь от налоговой полиции.
Ах, какое тут цвело разнообразие, какая пестрота обликов и характеров! Дама в мехах, поддельных под котика. Отцы семейств с пресными лицами столпов общества. Напористые молодые люди с алчными взорами новичков-горлохватов. Учительницы, ученики, гении и тупицы, трудящиеся и явные бомжи-бездельники, - все стремились попасть на тот берег площади ли, бытия, и все были здесь настоящие, неподдельные, живые, что ли...
И Веткин тут же, неотличимый ото всех и все же сам по себе, некое целое от части, летел куда-то, с удовольствием теряя "индивидуальность" как бы растворяясь в потоке человечества. Размышлял на ходу, двигаясь при этом с общей скоростью, чтобы никому не мешать, когда его осторожно тронули за рукав. А это оказалась Психея Маша. Остановились в стороне от людского потока в мертвом пространстве за громоздкой опорой.
- Ты такой красивый, Яша, - сказала Мария застенчивосерьезно. - Гляжу, деревце осеннее плывет-поворачивается. Кто тебя выдернул вот так с корнем?
- Знаешь, я-таки соврал тебе, - признался Веткин. - Ведь у меня есть червончик в заначке. Пойдем перекусим где-нибудь.
- Знаешь, я стихи вот насочиняла!
- Слушай, Машенька, а не взять ли нам бутылочку на радостях? Здесь тетка одна... Надо ведь твою комнату обмыть. Позовем еще кого-нибудь.
- На, посмотри вот! - Она сунула Веткину в ладонь скомканную бумажку.
- Можно Толю Блефа позвать: он бледный какой-то сегодня был, - гнул свое Веткин. Но Машу уже захватил поток людской, оторвал от столба и от Веткина, повлек в неоновую даль. Она успела еще обернуться, словно припомнив нечто. Донеся ее хрипловатый неожиданно низкий голос:
- Ты заходи если что. У меня ведь теперь и переночевать можно.
- Ладно, - кивнул Веткин, разворачивая листок бумаги, приглядываясь в зудящем неоновом полумраке к прыгающим и мерцающим буквочкам печатным, как переписывают евангелие от руки:
синие цветочки с озяблой ладони
брызнули пригоршней талой
пахнут веснянкой синичьей
в душе-губке подземной
повседневности
возьми их для жизни мальчик
с глазами теленка
на бойню бредущего
не сетуй мальчик не плачь
не мучайся пой
как поется весной на выгоне
ведь будешь тополь
в поле за городом
весной на заре
Растерянно огляделся Веткин: протекали нормально озабоченные, невольно отрешенные лица, бледновато-целлулоидные иногда. Но дальше в туннеле в мрачном неоновом полыхании невидимых светильников поток менял свой характер, туманился, сливался в людскую массу, безумел, ускорял свой бег, закручиваясь водоворотами. Вон, почудилось Веткину, на повороте туннеля мелькнуло стройное черное пальтишко с оборванным карманом, лунное лицо Незнакомки с развившейся смоляной прядью. И волочилась за ней по полу почти сумочка лаковая на тонком ремешке. И сыпались на вытертый асфальтобетон из полураскрытой ладони узкой холодные синие капли нездешних весенних цветов...
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Примечания автора:
1. Личные ассоциации с персонажами рассказа отвергаю: каждый образ здесь - собирательный, хотя каждому, конечно, вольно отыскивать сходство в себе и окружающих.
2. Приношу благодарность и извинения Виктору Гончарову, поэту и каменщику ( в прямом смысле любителю и резчику по камню, а не в переносном) за его устные воспоминания о встречах с Ксенией Некрасовой, частично использованные в рассказе.
3. Недовольных читателей прошу "не пенять на зеркало", несомненно кривое.
1986-97г.