Небо загорожено
едкой пеленой.
Мне бы невозможного:
в рожу осторожности
плюнуть,
улететь куда-то,
где живут назло
золоту и стали
люди, а не стадо.
Но везде прохожие
очень осторожные -
чахлые идеи
в чахлых головах -
где же люди?
А леса безбрежные,
а леса бесстадные,
без Сталина, без Брежнева
далеки по-прежнему.
И тюрьму конечно же
на свободу лешего
я не поменяю.
И под кирпичной пеленою
ною,
ною.
Где-то в пыльном городе
под горой домов,
в копоти и топоте,
в бездорожье слов
в потолок плюю я
и на тьму земную
клею этикетки.
И хотя конечно же
написать мне нечего,
пообедав вдвое,
почитав роман,
попишу немножко
о великих бедах,
о великих битвах,
о далеких странах,
о планетах странных,
о лесных полянах.
Стих мой злее бритвы,
только очень скучный.
Люди давят на природу,
власти давят на людей,
и ЧТО-ТО давит на меня.
Раздавит или не раздавит?
Я не понимаю.
Смою, смою город
с головы больной,
улечу куда-то
от машин и мата
из тюрьмы уютной,
из тюрьмы надежной,
из клетки золотой...
Нет, не смою.
Нет, не смею.
Нет надежды...
К колее приклеенный,
в клетку мою крепкую
не плюну.
Буду жить по-прежнему,
очень осторожный,
спрятанный надежно
за двойною дверью,
за двойным замком
от великой битвы,
от бандитской бритвы,
от лесной прохлады
крепко отгороженный
едкой пеленой. 1975, 1989
В неком три-девятом царстве,
три-десятом государстве
злой разбойник Бармалей
кушал маленьких детей.
Каждый день он прибегал,
двух-трех мальчиков хватал,
пару девочек с собою
в подземелье нес такое...
Говорят, их там съедал,
да про то никто не знал.
Начал царь войска считать:
Бармалея не прогнать.
И на площади большой
собирался люд честной.
Всякий плакал и рыдал,
всякий думал и гадал...
А в соседнем государстве,
три-одиннадцатом царстве
в благородных и бессмертных
жил Кащей - защитник бедных.
В дар ему бессмертье дали
те, что с Марса прилетали,
те, что нас учили жить -
пули лить и водку пить.
Стал народ его просить
Бармалея истребить.
Он немножко поломался,
в путь-дороженьку собрался,
только в царство он приплыл,
Бармалея след простыл.
И от счастья всем народом
избавителю в угоду
дали мальчика потолще
и двух девочек потоньше.
Вот и стал с тех пор Кащей
кушать маленьких детей,
каждый день стал приходить
и десяток уводить.
Посадил царя в тюрьму:
царь, мол, пакостил ему.
А народ чего-то ждал всё,
но не выдержал - собрался.
Долго что-то обсуждали,
всё кого-то осуждали.
Наконец решили так:
нужен нам Иван-дурак.
Что ж, Иван-дурак приплыл
и Кащея истребил.
Понял на пиру народ,
что Иван не идиот.
Царь сидел в тюрьме лет десять,
он царя велел повесить:
старику зачем сидеть,
унижение терпеть.
Каждый день стал приходить
и детей стал уводить.
...Кто-то и теперь приходит
и детей с собой уводит,
если всех не смог сожрать
избавитель номер пять. 1970
Пустыня... Бледно голубое небо
и серый, будто выцветший песок.
Здесь нет воды, здесь не бывает снега,
то зной, то холод, здесь смеется рок.
Песок, песок, куда б ни посмотрели,
ни цвета нового, ни птицы, ни куста.
Здесь я брожу без Бога и без цели,
тоска бескрайняя и пустота. 1971
Сосен темные верхушки,
неба чистая лазурь,
здесь двуноги лишь кукушки,
не слыхать московских бурь.
Но и здесь шоссе протянут,
станут водкой торговать,
все поляны испоганят,
чтоб культурно отдыхать. 1971
Солнце катится к закату,
больно на часы взглянуть.
Время - деньги, а дебаты
нету сил моих заткнуть.
Сон с трудом одолеваю,
третий час себя ругаю:
почему я не ушел?
в зале этом что нашел?
чем заинтересовался?
Я начальства побоялся. 1971
Бескрайние руины -
все то, чем разум стал,
когда Бог волю дал.
Скелет среди равнины.
Войну, ее причины
он мудро понимал
или ура кричал,
нос не суя в глубины,
он братьев убивал
до безрассудства смело,
шел ли за стадом вслед,
иль нудно рассуждал,
иль возникал без дела -
теперь различья нет. 1972
Прилив сменяется отливом,
и обнажается песок,
стоит убогий островок,
прибежище ветрам унылым.
Пусть этим островом красивым
играет некрасивый рок,
честней бесхитростный божок,
чем правящий жилым массивом.
Но скоро, скоро час пробьет,
грязь, деньги и "свободу слова",
вино и пушки принесет
посланец светлой жизни новой,
в тюрьму невежество пошлет
и танцы запретит сурово. 1972
Еще по-прежнему играла радиола,
и не досказан был последний анекдот,
еще не допит гвоздь программы - кока-кола,
но взгляд хозяина уже не тот.
И гость за гостем постепенно испарялся,
сервиз парадный незаметно убирался...
Мне представлялся мокрый тротуар,
ночной Москвы по челюсти удар.
Прощаемся. Спускаюсь. Где же выход?
А, чёрт, не тот... Ни виду и ни слыху.
Вернулся. Друг, неласковый теперь,
махнул рукой на крашеную дверь.
Иду я освещенным коридором,
а выход-то как будто всё не скоро.
Какие-то линялые плакаты
про коммунизм и партию, лопаты,
десяток флагов, метлы, прочий хлам...
Как видно, в царство дворника попал.
Полно каких-то крашеных дверей,
иду скорей, скорей, скорей, скорей.
Какой-то темный очень странный зал,
опять куда-то не туда попал.
Бумаги, счеты, тапочки, столы,
машинка, рядом телефон стоит.
Звоню опять: четыре, пять гудков,
снял трубку, недовольно: кто таков?
Запомнив объяснения, иду.
Переплетение каких-то грязных труб,
а коридор всё уже, всё тесней.
Как вдруг я слышу голоса людей.
На всякий случай повернул назад,
потом налево... Старых досок склад.
По куче шлака я спускаюсь вниз,
чуть головою не пробив карниз... 1973
Злобно свищет ветер
и швыряет брызги
в смелое лицо,
я в штурвал вцепился
и волнам навстречу
направляю лодку,
в страхе гнутся мачты,
но вперед лечу я!..
Но пробило девять,
и пробило десять,
и пробьет одиннадцать,
и пора вставать,
и штурвала нету,
и несет лодченку
грязная Москва-река. 1975
Снится ли Солнцу сон,
стало ли старое сталью,
звало ли завтрашний звон,
дальше ль шагало далью...
Долго, должно быть, катилось,
головы, глотки жгло,
розовых раздавило,
красных перекроило,
серую сеяло силу
и зашло. 1976
Зеленый лес, безлюдный и густой,
всё дальше отступает,
а здесь идей великих перегной
жует толпа тупая,
везде ларьки, помойки и покой...
Но я опять попал в родную колею
и песню старую на старый лад пою.
Но как же, посудите, не запеть,
когда осточертела
самодовольно ноющая медь:
"Вперед, к победе, смело,"
как дым дурмана, как паучья сеть.
Когда неважным важное назвали,
а дребедень когда на пьедестале.
А впрочем, человек ты или вошь -
живешь по воле Бога,
и грех роптать: работаешь на грош,
зато болтаешь много.
А срок придет - бесследно пропадешь,
хоть бейся лбом, как муха о стекло,
хоть радуйся, что кормят и тепло,
хоть жалуйся, что обманули,
и мясо до прилавка не дошло. 1976
В розовом тумане
пляшут между нами
тени наши, рвутся
в мир иных конструкций,
не желают сказок
куцых по приказу,
по веленью тленья,
страха и паденья.
- - -
В розовом тумане пляшут
между нами тени наши,
рвутся в мир иных конструкций,
не желают сказок куцых
по приказу, по веленью
тленья, страха и паденья. 1973
Стучит по крыше дождь, никак
не замолчит: кап-кап, кап-кап -
в мой дом стучит, стучит, стучит.
Да перестань стучать, молчи,
твой скучный шум - бум-бум, бум-бум -
в печаль, в тоску клонит мой ум.
- - -
Стучит по крыше дождь,
никак не замолчит:
кап-кап, кап-кап - в мой дом
стучит, стучит, стучит.
Да перестань стучать,
молчи, твой скучный шум -
бум-бум, бум-бум - в печаль,
в тоску клонит мой ум. 1978
Поношенный пиджак испачкан мелом,
и голова болит.
Он, как всегда, привычным занят делом,
храня спокойный вид.
Он входит в класс и смотрит чуть сердито -
без этого нельзя -
а дождь по крыше: спите, спите, спите,
и на стекле слеза.
Встают его лентяи-шалопаи,
всё так же, как вчера,
он рад бы им поведать то, что знает,
но не пришла пора.
А где-то там, в крупнопанельном доме -
этаж восьмой -
на улице Панфилова, в Содоме ...
О Боже мой...
Он был поэт когда-то в жизни прошлой
и по ночам
друзьям содомским в комнатушке пошлой
стихи читал.
Его друзья по-прежнему скучают
в толпе людской,
а он к повиновенью приучает -
о Боже мой...
Но разве лучше загнивать в Содоме,
давить клопов
и не пытаться делать что-то кроме
ненужных слов? 1978
Я родился в несчастливый век,
пыль и копоть, черен белый снег,
променявши вечность на комфорт,
загнивает человечий род.
Надо бы умчаться за моря,
говорят, что есть еще земля,
где в почете Бог и честный труд.
Но боюсь, что там меня убьют.
Здесь, конечно, Бог давно забыт,
но зато милиция не спит.
Здесь, конечно, грязь и суета,
но зато горячая вода.
Ну а там что? Ненадежный кров,
ни милиции, ни докторов,
змеи, комары, тяжелый труд.
Нет, уж лучше я останусь тут.
Буду я об островах мечтать
и в бездельи годы коротать,
виноватить мой несчастный век
в том, что я - загнивший человек. 1978
А царь еще ходил в походы,
еще парады принимал,
глаза зажмурив, слушал оды,
с улыбкой руки пожимал,
еще соседи трепетали,
но тучи чуть чернее стали.
И, отчего - уж я не знаю,
всё больше мёрло мужиков,
без всякого неурожая,
как видно, жребий был таков.
И если очень приглядеться,
то ясно: никуда не деться.
И скоро, скоро рухнет царство,
пойдут министры в лагеря,
никто не закричит: "Да здравствуй," -
и захлопочут писаря...
Вот так и я: бегу куда-то,
закусываю удила,
а ТАМ уже известна дата,
и эта дата подошла.
А я бегу, бегу по кругу,
а круг всё меньше, всё смешней,
и скоро, скоро я без стука
свалюсь в коробку для людей. 1979
К нам прислали из Москвы
новую училку.
Она чучело совы
отдала в починку,
диафильмов навезла,
новых три плаката -
началися тут дела,
плакали ребята.
Вдохновением горит
взор ее сурово,
когда с уст ее летит
в наши уши слово.
Ну а уши кто зажмет -
горе тому, горе.
Бьет она нас, сильно бьет,
и добьется вскоре. 1980
Первый желтый лист кружится
над твоим двором,
глядь: ледок засеребрится,
ляжет снег потом,
всё окутает, проклятый,
не найдешь пути.
Но покамест зелен сад твой -
так гуляй, не жди. 1981
Золотая клетка
держит меня крепко,
хоть открыта дверца,
и хоть рвется сердце
улететь наружу.
Крылья мои хуже,
чем у братьев вольных,
всё же их довольно,
чтобы взвиться в небо,
в небо, где я не был.
Но я душу продал,
выйти на свободу
не могу решиться,
я боюсь лишиться
дарового хлеба.
Не летать мне в небо. 1981
Чахлые деревья
в тучах ядовитых,
в облаках из смога,
толпы нервных граждан,
из метро в автобус
пересесть спешащих,
толпы в магазинах:
что дают - картошку,
золотые кольца,
простыни льняные,
порошок стиральный,
десять пачек в руки?
Толпы за коврами,
книгами, дрожжами...
Но, не все толпятся,
есть такие люди -
им свои больницы,
также рестораны,
также магазины:
нет витрин стеклянных,
есть зато охранник.
А простым бабусям
только развлеченье
очереди эти:
выйти потолкаться,
поругать "пряезжих",
саранче подобных,
что за маслом едут
триста километров,
едут, будто нету
магазинов ближе.
Мужики толпятся
возле магазина,
чем еще заняться,
отработав смену,
и домой доехав?
Лес домов-коробок:
каждая коробка -
тысяча ячеек,
а в ячейках люди,
как живут - Бог знает.
И куда несет их?..
Кто дома те строил?
Парни из деревни:
привезли их, чтобы
нам жилища строить,
и готовить пищу,
и ракеты делать,
танки, самолеты.
Дети же их будут
заседать в конторах,
и опять придется
кликать деревенщин:
должен же работать
в городе хоть кто-то. 1981
Я к тебе подходил, замирало дыханье,
да, воистину было мгновенье прекрасно...
Только вдруг налетел ураган непонятный,
и меня унесло за моря и за горы.
Я очнулся в пустыне, один в целом мире,
тишина и простор, даже эха не слышно.
Но твой образ в мозгу был по-прежнему ярок.
И побрел я обратно к далекому дому.
Много лет мой нелегкий поход продолжался,
это ты, это ты мне идти помогала.
Научился я спать на камнях и колючках,
научился питаться корой и корнями.
Вот уже мне немного идти остается.
А дойду - ты, наверно, меня не узнаешь.
Да, признаться, и я позабыл постепенно,
что, казалось, вовеки забыть невозможно...
Но зато, но зато сколько верст прошагал я.
А когда возвращусь, закаленный и сильный,
то, наверное, скоро найдется другая,
я другую найду, будем счастливы оба...
А тебя если встречу... Да встречу-то вряд ли. 1982
Зачем, зачем пришел я в этот мир,
на этот долгий, бесшабашный пир,
меня никто не звал, меня не ждут,
мне ничего на нем не подадут.
А если ловкостью и силой рук
приобрести сумею что-то вдруг,
без толку это будет, всё равно,
увы, желудок болен мой давно,
и то, что мне украдкой подают,
переварить есть непосильный труд.
Увы, я обреченный человек,
скитаюсь от стола к столу весь век,
не для меня устроен этот пир,
веселье, звон бокалов, лязг секир. 1984
Бог молитвы наши исполняет,
хочет нас порадовать старик,
но не дремлет дьявол даже миг,
новых сто желаний посылает.
И опять мы Богу докучаем
и в молитвах разбиваем лоб,
и тогда, угомониться чтоб,
по своим заслугам получаем:
Бог лишает нас того, что дал.
Многих эта мера отрезвляет,
разума и воли прибавляет,
сердце превращается в металл.
Всем невзгодам противостоим
год от года тверже и умелей,
всё вернее достигаем целей,
и гордимся мозжечком своим.
Но не возвратятся никогда
годы беззаботного веселья,
годы беззаботного безделья -
молодость уходит навсегда.
Жизнь сгибает, скручивает нас,
и лишь редкой отдыха порою
вспоминаем с тихою тоскою
прежние года, не без прекрас.
Жизнь сильнее год от года гнет,
словно бы на прочность проверяет,
но кого в покое оставляет,
тот еще скорее сам сгниет. 1985
Царь Николашка долго правил на Руси.
Он был собой не то чтобы красив.
При нем ловились караси,
при нем плодились пороси,
и было чего выпить-закусить.
Но в феврале его немножечко того...
(Ю.Ким)
...Ильич второй был тихий и больной,
но пятикратный пламенный герой,
при нем велась борьба за мир,
он всем народам был кумир
и ленинского стиля командир.
Но вот и он немножечко того,
и тут узнали мы всю правду про него:
он казнокрадов расплодил,
в конец хозяйство разорил,
и безусловно было б лучше без него.
Андропов Юра шуток не любил
и самолет корейский утопил,
при Юре жуликов сажали,
бюрократов поприжали
и на водку цены понижали.
Но в феврале его немножечко того,
и тут узнали мы всю правду про него:
он был привязан к аппарату,
даром получал зарплату,
а страной управляли без него.
Потом был кучер, кучер удалой,
хоть маразматик, но с юною душой.
Совсем недолго кучер жил,
ничего не совершил,
и все забыли сразу про него.
Михал Сергеич ходил пешком под стол,
но ничем он не запятнал престол:
говорил он как Никита,
и как Юра был сердитый,
и как Лёня не делал ничего... 1985
Трубили трубы, было всё о'кей,
машины становились всё умней,
всё больше было всяческой жратвы
(по крайней мере, там, где жили вы),
а если вдруг случались огорченья -
в аптеке продавались утешенья.
И мы вперед скорей-скорей трусили,
у Бога передышки не просили.
Не зная сна, яйцеголовых своры
играли в теннис, лазили на горы,
изобретали порохи и пули
и от инакомыслия пилюли,
мелиораторов веселый рой
преображал в оазис шар земной,
министр и зек - все делали прогресс,
все возводили башню до небес,
прогресс распространялся неуклонно,
а с ним - болезней новых легионы,
и по секрету стали говорить:
не может воздуха на всех хватить,
и кислород в баллонах голубых
везли имеющим в ЦК родных,
а также очень крупному жулью,
и смерть косу готовила свою.
Огромная клоака - океан
на берега зловонный слал туман.
Пустыня обступила города.
Но не могла такая ерунда
сломить наш несгибаемый народ,
остановить движение вперед,
ведь хлеб и тряпки химия давала,
и только кислорода не хватало.
Но вот построили большой завод,
для армии дающий кислород,
случалось, по ночам у проходной
и нам перепадал баллон-другой,
и можно было бы как будто жить,
да очень участились грабежи:
все, видя, что недолго уж гулять,
спешили, кто что мог, от жизни взять,
подпольные веселые дома
повсюду появлялись как чума.
Унять торжествовавшие пороки
пытались одинокие пророки
и уверяли очень невпопад:
еще не поздно повернуть назад.
Но КГБ их всех перехватало,
на это сил тогда еще хватало.
А между тем неведомая сила
всё новые несчастья приносила:
теперь родились сплошь одни уроды
и умирали, не проживши года.
Так люди постепенно исчезали,
но сами ничего не замечали,
ведь сколько нас осталось на планете,
держалось, разумеется, в секрете,
болезнь и смерть, чтоб не тревожить нас,
укрыты были тщательно от глаз,
ребенок же, как только появлялся,
тот час же в Дом Ребенка направлялся.
А роботы работали как прежде,
хватало нам еды, вина, одежды,
смешных и страшных телепередач,
а господам - великолепных дач,
очередей теперь совсем не стало,
и даже кислорода всем хватало.
Заканчивался 21-ый век,
последний тихо умер человек.
Машины же работать продолжали,
всё новые машины порождали.
Довольно продолжительное время
серьезных сбоев не было в системе,
зато, когда такие начались,
всё как лавина покатилось вниз
(надежность рукотворных механизмов
не та, что у природных организмов).
Земля затихла, но не умерла,
все катаклизмы жизнь пережила,
и возводили домики свои
цари земной природы - муравьи. 1985
A yung man in Ostojenka-street
studed english to talk and to read.
Once he made a world round;
being in London he found:
english people cann't speak english indeed. 1986
Всякий раз, когда ослабляется Дхарма и беззаконие превозмогает,
я создаю себя сам. (Бхагавадгита)
Густая ночь окутала поля.
Вокруг костра сидели пастухи,
вели неторопливый разговор,
варили пищу скудную свою,
одежду ветхую чинили, кто-то спал.
Дул ветер. И не услыхал никто,
откуда появился человек.
В ночи сверкали черные глаза,
в даль устремленные сквозь темноту,
вселенную всю разом озирая
и будущее пестрое ее.
Лицо его спокойствием дышало.
Чуть потеснившись, место у костра
гостеприимно дали пастухи.
Прекрасен был собой Ишвара Кришна.
Он от селения к селенью шел,
и с радостью его встречали люди,
гирляндами деревни украшали,
везде звучали песни в честь него,
как будто бы везде играли свадьбы,
как будто воду превращал в вино он.
Больные выздоравливали там,
где он прошел, спокойно глядя вдаль,
и люди прозревали от забот,
от суеты, Атмана заслонявшей.
А он всё шел, уча людей любви,
уча работать не богатства ради,
уча всегда смотреть по сторонам,
а не бежать, о цели только помня,
не слыша голос совести своей.
...Прошли века, и заросли травой
дороги, по которым он прошел...
И люди позабыли бхактийогу,
забыли, что дающий богатеет,
а жадного сожрут его заботы,
и что бездельник счастлив не бывает -
как видно, уж таков наш организм.
На друга друг готов писать донос,
и муж с женой друг другу изменяют,
родители о детях забывают,
им дети тем же платят, вырастая.
И каждая ничтожная букашка
себя считает ближнему судьей.
Все служат, что есть силы, государю,
а чаще делают лишь вид, что служат,
за то его объедки получая.
Всю прану эта служба поглощает,
для Бога ничего не оставляя,
для добрых дел, для исполненья долга,
служенья людям - ровно ничего.
Все куклами себя считать привыкли,
послушными орудиями Рока,
и если прану не съедает служба, -
от скуки дни и ночи изнывают
иль ищут развлеченья дни и ночи,
как будто не хватает дел вокруг,
как будто бы наш труд необходим
из всех людей лишь только государю,
как будто нету страждущих кругом,
как будто всяких безобразий горы
не наше вовсе дело исправлять,
а наше - лишь ворчать на государя.
Вернись, о Кришна, без тебя мы сгинем.
ведь мы стремглав несемся к преисподней.
ведь внутреннему голосу не внемля,
все лишь приказы свыше исполняем,
а над начальником есть свой начальник.
А государь... Да есть ли государь,
иль это миф, придуманный когда-то?
Мы балансируем у края бездны.
Какой-то пьяный шеф нажмет на кнопку -
и всё пошло, пошло ко всем чертям,
как это в детской песенке поется.
А если не нажмет - мы задохнемся
тем, чем дымят несчетные заводы.
А если мы в дыму не задохнемся,
то вырожденья избежать не сможем.
Выходит, только на тебя надежда.
Вернись, вернись, вернись, Ишвара Кришна!
Мы верим, Кришна, в доброту твою,
ты, верим, внемлешь слабым голосам
и спустишься на гибнущую землю,
и нас в десятый раз научишь жить.
Но торопись, мудрейший из возничих -
иначе никого ты не застанешь,
придешь на землю - а она пуста.
Нас больше нет, и никогда не будет.
Вернись, вернись, четверорукий бог,
молитву еле слышную услышь,
другой надежды нету, Хари Кришна,
приди, останови у края бездны
твоих учеников столь нерадивых,
бегущих к ней в веселом ослепленьи. 1986
Город затих до утра,
тихо спустилась ночь,
улицы тьмой обняв.
Ты спишь, устав от забот,
радостных и не очень, -
спокоен бывает сон
у честного человека.
А я не могу заснуть.
Всё думаю о тебе,
в сердце мое пустившей
отравленную стрелу,
в сердце, просившее яда.
И вот я заснуть не могу,
пожалей же меня чуть-чуть,
много ли мне надо.
Хоть раз замедли шаги,
мимо меня пробегая,
и слово одно скажи,
не значащее ничего,
ласковое слово -
много ли мне надо.
Но нет, не слушай меня,
не так человек устроен:
чем больше имеет он,
тем больше хочет иметь.
И слово твое услышав,
стану просить всё больше,
надоедая тебе
беспросветным занудством.
Нет, не слушай меня,
да будет твой сон спокоен,
а утром проснись веселой,
излучающей свет,
как только ты умеешь,
и только меня не слушай,
не замечай меня.
А может, всё-таки заметишь? 1986
Сумасшедший садовник Иосиф
подрубил корни у дерева
и ушел.
Все говорили:
"Иосиф был очень хороший садовник;
вот ушел - и дерево стало сохнуть.
Надо дерево пересадить." 1987
Мелькают дни, мелькают чьи-то лица,
как станции мелькают за окном.
Я злюсь, что злая ведьма проводница
жалеет мне стакана с кипятком.
А мысли разбегаются куда-то,
и в сон клонит стучание колес.
Вот будет станция - тогда, тогда-то...
Давно мне так спокойно не спалось.
Нет, надо выбираться из вагона,
задуматься серьезно и решить,
и выполнить... А поезд сонно-сонно:
куда спешить, куда спешить, куда спешить...
Эх, если мысли мне собрать случится...
Да, видно, не поймать уж ни одной.
Меня одна старуха-проводница
жалеет и качает головой.
А если станция - да на свободу,
да что-нибудь такое совершить...
Но не пойдешь же в эдаку погоду,
куда спешить, куда спешить, куда спешить.
Мелькают дни, и месяцы, и годы,
и смутные желания в мозгу.
Эх, если б остановка - и свобода.
Но поезд придержать я не могу.
И поезд всё летит, летит куда-то,
я не решаюсь прыгать на ходу.
И не решусь. Не далека уж дата,
когда на грустной станции сойду.
Однако время есть еще покуда,
успеть наметить и исполнить план.
Но делать этого пока не буду,
а то вот-вот закроют ресторан.
Мелькают дни, мелькают чьи-то лица,
а поезд всё ползет, ползет, ползет.
Куда? Зачем? Иль это только снится?
И ничего уж не произойдет. 1988
Снова из туннеля
вылетел экспресс,
и опять в экспрессе
нет свободных мест.
Мокну на платформе,
надоест - в буфет
захожу погреться,
но покоя нет.
Все проходят мимо,
едут по делам...
Дура-продавщица
верит в этот хлам.
Сплю я на скамейке,
хочется домой.
Только где он, дом мой,
замок золотой.
Снятся мне закаты,
облака, туман...
Вот со мною бьется
страшный ураган...
Вот подъехал поезд.
Я в него вхожу,
но чего искал я,
в нем не нахожу.
Входят и выходят,
все спешат... Куда?
А в купе, в графине
свежая вода. 1972
Прости, что я, рожденный ползать,
павлиньи крылья нацепил,
и что теперь без всякой пользы
собакой вою на цепи:
"О дайте, дайте мне свободу."
Ах, даже если и дадут,
из надоевшего болота
я б улетел - да миска тут;
от миски отойти не смею -
уж такова душонки гнусь,
боюсь утратить, что имею,
за журавлем не погонюсь. 1988
Сидит под ивою дурак,
дырявый теребит башмак:
его я починю, продам
и пир на всю деревню дам,
и все меня зауважают,
и все меня заобожают,
и звать не будут дураком,
а молодцом и королем...
Девчонки мимо пробегают,
смеются, горестей не знают,
не то смеются о своем,
не то над ним, над дураком. 1988
Мне кажется: стоит свернуть в переулок
и в школу зайти,
и, может быть, снова на лестнице шумной
мне встретишься ты.
И снова, и снова с лицом затвердевшим
я мимо пройду,
не смея, не смея, не смея, не смея
исполнить мечту.
Опять не посмею сказать я ни слова,
ни слова тебе,
и только проклятье беззвучное брошу
безвинной судьбе,
за то, что грядет торжества выпускного
безжалостный день,
за то, что не встречу тебя уже скоро
я больше нигде.
Да нет, не сверну, не сверну я с проспекта,
я знаю, что там
другие девчонки бегут по ступенькам,
что там - пустота.
Эх, брошу я бомбочку в черную "Чайку",
и имя мое,
неужто, планету наполнив до края,
тебя не найдет?
И ты, прочитав про мое преступленье,
поймешь, может быть,
что я без тебя на холодной планете
не мог больше жить. 1989
Будто потайную дверцу рая
я почтовый ящик открываю,
и меня туда, туда, туда
мчит неизлечимая мечта:
вдруг прямая превратится в круг,
вдруг ответит мой далекий друг.
Жду письма я, выходить боясь
на телепатическую связь,
потому что знаю наперед,
что мне биополе принесет.
Жду письма - и в кассу не бегу,
словно бы проснуться не могу.
Не лечу к тебе скорей-скорей,
не ищу тебя среди степей.
Только иногда, в глубоком сне
сквозь туман являешься ты мне,
говоришь: "Ведь я уже сказала,
разве непонятно, разве мало?"-
и опять уходишь навсегда,
как в туман далекая звезда,
до которой сотни тысяч лет
добирается от Солнца свет,
а Земля и вовсе не видна
с той звезды - и чья уж тут вина. 1989
В степи разбушевалась вьюга,
играет телевизор дома.
И, может быть, ты скажешь внуку,
что ты была со мной знакома.
И больше ничего не скажешь.
Пойдет другая передача,
вдруг нападет несносный кашель,
ты отвернешься, чуть не плача.
Вот так, оставив крематорий,
моя душа с твоей душою
на миг соединится вскоре,
придет к тебе из телешоу. 1989
Я смеялся гнусно и гнусаво,
ты когда серьезного ждала,
и пустые говорил слова,
и не замечал, что ты устала.
И потом о чем-то рассуждал,
что тебе совсем не интересно,
и чего-то ждал, чего-то ждал,
и смеялся приторно и пресно.
И потом куда-то уходил
в суету, тебя не вспоминая,
ни судьбы не чувствуя, ни мая,
и всё глубже зарывался в ил.
И придя к тебе в конце концов,
удивлялся: что ты мне не рада?
и такое хмурое лицо,
и такая мертвая ограда.
И когда связалась чёрте с кем,
я опять, признаться, удивлялся
и в любви, уже не нужной, клялся,
и не понимал тебя совсем.
И теперь совсем-совсем чужие
мы случайно встретились с тобой;
как же это друг без друга жили,
как же это я не крикнул: "стой"?
На земле в космическом морозе
суетятся тысячи людей,
тучи всё окутали, как клей,
всё дожди залили, словно слезы. 1990
Птицы, рожденные в клетке,
волей довольные редко,
клетку клянущие тоже,
"Боже, - кричащие, - Боже!
Вечной пошли нам свободы,
вечной пошли нам субботы".
Выпущенные на волю
тоже клянут свою долю:
"Мы не хотим вашей вольки,
рыщут там рыси и волки,
коршуны злые летают,
злые гориллы стреляют,
птичек несчастных не кормят..." 1991
Был ленив и труслив я с детства,
руки-крюки, мозги сухи,
так куда же мне было деться -
оставалось писать стихи.
Но бездельников Бог не любит,
наказал меня немотой,
ничего не сказал я людям,
только брызгал в лицо слюной. 1982