Страницы авторов "Тёмного леса".
Пишите нам! temnyjles@narod.ru
Шли по ледяной вечерней улице после занятий лит. клуба. В небе сквозь растрепанные снеговые облака помелькивала полная и удивительно чистая - словно умытая - луна.
Расходиться по домам не хотелось: не улеглись страсти после обсуждения стихов Гурика. Одни кричали, что стихи замечательные, другие запальчиво возражали, что тексты-то все знакомые, старые, чуть переделанные, испорченные переделкой к тому же, да и мыслей, знаете ли... Руководитель клуба встревал в спор и деланно-нудно гундосил: "Пишите новые стихи! Нечего мусолить старье! В первотексте всегда скрыта тайна, которую легко потерять".
Спор на секунду угасал "из уважения к авторитету", но тут же вспыхивал по другому поводу.
Шли скопом по скверу, галдели, похохатывали. Тепло было быть вместе, чужеватыми виделись в отдалении углы, квартиры, комнатки общежитские. Кто-то предложил идти в кофейню:
- Кофе - барахло, суррогат. Зато - вместе!
Решили "скинуться", зазвенела мелочь, зашелестели рублишки, ссыпали в знаменитую шляпу Паши Семинариста, такую же странную и выгоревшую, как и сам Паша, действительно оставивший духовную семинарию, чтобы "жизнь познать".
Однако Паша не столько жизнь познавал, кажется, сколько подыскивал к ней евангельские аналогии. Говорил он языком Библии, писал притчи, иной раз досконально моделировал язык "человека из подполья", то есть запинался, дотошно уточнял какие-нибудь незначительные детали, бесконечно повторял некое словцо, варьируя его оттенки, раздувая его смысл до апокалиптического всеобъемлющего значения. Короче, был милым, упрямым, добросердечным заядлым малым, склонным раздавать направо и налево свою зарплату, книги, пластинки и поучения - типичный лидер, но без последователей, т.к. ото всех открещивался.
На кофе с пирожным наскребли - на тридцать порций.
Впрочем, все здесь были лидерами, потому-то крик такой стоял всегда на занятиях клуба: создавались группировки и распадались, возникали гениальные идеи перестройки всей работы клуба и гасли, поминутно в маленьком сообществе кто-нибудь ссорился, "смертельно" обижался, мирился, в гневе покидал "навсегда" клуб, чтобы в следующий раз возвратиться с лучезарной улыбкой и новейшей идеей. Кажется, всех удерживало вместе лишь добродушно-насмешливое отношение к руководителю клуба, который поднадоел, был, пожалуй, лишним среди молодёжи, но непостижимым образом сохранял клуб от полного развала - ведь не своими же заезженными сентенциями вроде: "Общайтесь, братцы! Дружите в жизни, а не только на занятиях! Я хочу, чтобы вы не были одиноки!" или "Кончай базар! Тихо! Слушай меня! Я ещё не умер!" - конечно же, базар не кончался, и никто его давно не слушал...
Ввалились в кофейню. Сдвинули пару столов. Облепили получившийся круглый стол. Старик заказал кофе. Между тем загорелось сразу несколько споров. Реплики спорщиков летали, пересекаясь над столом, перепутывая иной раз адреса ответчиков.
Петя, массивный, брюнетистый, заядлый, бывший десантник, без подготовки запустил шпильку в Старика:
- А все же ты неверно оценил стихи: "Камень на камень, кирпич на кирпич..."! Вот в них-то народ и выразил свою любовь к вождю, который надорвался, закладывая основы, а вовсе это не "замуровали"!
Петр с нехорошей улыбочкой, сверкая глазами и зубами, ждал ответа. У него в роду были, кажется, государственные люди, особисты, чекисты или даже смершевцы, и он чувствовал себя также государственным человеком, хотя успешно работал столяром и был к тому же неплохим поэтом.
Старик ответил "оглушительным молчанием", зато вслух ответила Люся, художница и поэтесса:
- А евреи всегда расшатывали устои государства...
- Вот-вот, это их программа! Недаром ведь говорят о протоколах сионских мудрецов, - поддержал её Коленька Ходакевич, плотненький, прихрамывающий на обе ноги (были переломаны) поэт и журналист с темным прошлым и неясными доходами, но большой любитель выпить за чужой счёт.
Двое хвастались, что связаны с тайной службой. Коленька гордился, что его вызывают на явки для опроса. Третий хвастался, что за ним следят. Но Старик полагал, что должен быть четвертый, который помалкивает.
- И правильно поступали все мудрые правители, стремясь очистить государство от них, - запальчиво и даже с некоторой обидой в голосе продолжала Люся. Она явно гневалась за что-то на Старика. Кроме того, Люся родилась в год тигра и считалась опасно запальчивой, что не мешало ей после подобных "взрывов" письменно извиняться перед Стариком и бросаться к нему на шею при первой же встрече с уверениями в любви и дружбе нержавеющей.
- Так что же, Гитлер и Сталин тоже "мудрые правители?"- спросила тонкая, молчаливая обычно Вита тихим голосом с обезоруживающей искренностью и даже как-то пытливо. Казалось, она размышляет, убить ли Люсю сейчас же или просто запрезирать навеки.
- Да, и Гитлер тоже, - тонким голосом на грани истерики утвердила Люся, со значением метнув на Старика огненный взгляд исподлобья.
В этот момент подали кофе. Суета с раздачей "турок" и пирожных заполнила неловкую паузу в общей беседе. Видно было, что другие разговоры прекратились, все с любопытством прислушались.
- А действительно, интересно, почему их все так ненавидят, - детским голоском и примиряюще поинтересовалась Наденька, крошка, самая юная в компании.
- Да нет, все эти "Протоколы...", конечно же, чепуха и выдумка! Об этом сообщалось где-то в прессе, - как всегда, торопясь и путаясь в словах, возразил заоблачный и страшно тощий Илья Петрашевский. - Но вот почему этому народцу крошечному уделяется всегда и всюду, особенно, кажется, у нас, столько внимания и эмоций? - И тут же сам, как обычно, ответил: - Наверное, это из-за христианства. Ведь оно охватило почти все народы мира, а родилось в иудейской среде.
- Их ненавидят, - со страстью заявила Люся, - за то, что они отвергли и убили Христа, который предлагал им спасение и новую жизнь. А они тупо-упорно держались за свою старую религию.
- Ах, как это всё интересно, - тоном капризного дитяти воскликнула Наденька. - Я так хотела бы познакомиться с христианством! С чего мне начать, посоветуйте, Яков Исаевич!? Так хочется представить, как всё это там было... - Наденька неопределенно порисовала розовым пальчиком в воздухе, вызвав презрительную гримасу у мрачной Мананы Гамрекели, загадочной полугрузинки-полуеврейки, недавно вошедшей в клубную компанию, время от времени извлекающей из своего черно-бархатного молчания стихи, похожие на старинную серебряную и червлёную посуду, наполненную гремучим воздухом...
- Что ж, интерес нормальный, - заметил Старик. - Всякий грамотный и творческий человек рано или поздно знакомится с Библией: ведь её образы, стиль, сюжеты, мощь её поэзии давно вошли в плоть и кровь... мировой литературы, нынешней цивилизации, современного человека, пожалуй... Как это было?..
Все мигом потеряли интерес к поднятой теме, как только зазвучал наставительный тягучий голос Старика. Забалагурили о чём-то другом, кажется, столь же актуальном: об устарелом "железном роке" и "Наутилусе", который, конечно же, "серьезней и поэтичней остальных наших групп", о том, что "черт возьми, всякое явление у нас запаздывает сравнительно с Западом, и всегда почему-то подражательно, но в конце концов становится серьезней и глубже, чем на этом самом Западе" и т.п. Пили кофе. Ели пирожные, которых оказалось больше, чем присутствующих: кто-то, видимо, незаметно "слинял", скорее всего Гурик: молчал, молчал - и вовсе исчез, осталось только пирожное надкусанное. Заводились насчёт "суперметаметафористов" во главе с И.Ждановым, который, конечно же, "и темнее, и герметичнее, и серьезней остальных". Старик, как обычно, выпал из разговора, прижух как бы, задумался в тёмном уголке стола и кофейни.
В витринное окно заглядывала грустная, болезненная луна, затуманенная к тому же ледяными пёрышками облаков...
Учитель грузно опустился на охапку свежего сена, всей спиной привалился к дощатой перегородке, за которой чувствовалось присутствие громоздкого спокойного животного, слышался хруст сена, мощное посапывание вола.
В хлеву было просторно, чисто. Заметна была хозяйская женская рука и то, что хозяева ценили своих могучих помощников.
К вечеру стало ясно, что до Города засветло не добраться, и потому решили заночевать в ближайшем селении, которое уже виделось с вершины холма, притаилось в затененной орешником и кедром долине. Склоны окружающих холмов сплошь курчавились юными виноградниками. Где-то поблизости должен был струиться и звенеть прохладный ручей или хотя бы темнеть и дышать живительной сыростью колодец. К тому же путники изрядно притомились за сегодняшний, какой-то особенно огнедышащий, день, их разномастная одежда стала почти однотонной - серой, выгоревшей, под слоем дорожной пыли...
Последний переход Учитель проделал в одиночестве: не стал отдыхать, когда ученики решили остановиться перекусить в тени придорожных смоковниц. Хотелось побыть наедине с молчанием, выслушать пространство предвечернее, избавиться от назойливых временами голосов спутников, которые оводами кружились, лезли в уши, жужжали и жалили сознание, жаждущее тишины и сосредоточенности. Сегодня ученики особенно разговорились, трещали как сумасшедшие: чувствовали, видимо, приближение великого Города, оживлённо обсуждали предстоящие споры, увеселения, удовольствия, хвастались друг перед другом глубиной понимания Учения, собственными идеями, близостью к Учителю. Молчаливо размышлять никто, по-видимому, не хотел. Это печалило Учителя. Да и присутствие среди учеников Иегуды раздражало всё больше.
Этот недавно присоединившийся к ним юноша носил в себе дух зависти, болезненного самолюбия, неясной пока ущемлённости, какого-то тайного душевного нездоровья.
Появился он, как и все ученики, неожиданно, невесть откуда: вдруг возник у костра на одной из ночёвок, болезненно-робкий, рыжеватой заискивающей тенью, с почти неразличимым тонким и заикающимся мучительно голосом. Учитель не прогнал его тогда: он вообще никогда никого не прогонял. Люди появлялись из ночи, грелись у костра, прислушивались, шли некоторое время за ним, восторгались или спорили, заискивали или грубили, или просто помалкивали, а там исчезали, чаще всего так же незаметно, как и появлялись. Оставались немногие, десять-одиннадцать учеников, ставших родными, как дети. Каждого Учитель знал в силе его и слабости, в искренности и лукавстве. Одно роднило их - простодушие, обещавшее стать со временем прямодушием.
Иегуда был не таков. Чувствовалась в нём некая непроглядная область тени, сокрытия - в ней-то и таилась причина изломов, болезненности, витиеватости, а иной раз и какой-то робкой наглости, желания уязвить собеседника. Но последнее проявилось позже. А тогда Иегуда робко жался в тени, позади всех. Бормотал нечто неясное, вздрагивал, будто ожидал, что его сейчас ударят, прогонят, оттолкнут.
Учитель не прогнал его. Напротив, подошёл к нему, вывел за руку поближе к огню, на место, которое освободил немедленно Симон, старший из его учеников и наиболее чуткий, при всей наружной крупности, угловатости, кажущейся грубости. К тому же в тот вечер Учителя как-то особенно уязвила печать несчастья на лице Иегуды, голубовато-белесые навыкат и слезящиеся глаза с воспаленными красноватыми веками, серая, нездорово-сырая кожа лица, будто Иегуда долгое время находился в подземелье. Учитель пристально вглядывался в юношу и, как всегда, черты лица как бы растворились, исчезли, обнажая огонёк смятения, робкий, беспокойный, чистый. Правда, уже и тогда в глубине этого огонька, в глубине этой робеющей души плескалась и мерещилась некая непроглядная темень. Но Учитель не стал вникать тогда в суть этой темени: знал - сама проявится со временем. Знал: этот не уйдет, даже если его прогнать. Сейчас же огонёк этот трепещущий требовал, молил о сочувствии. И Учитель принял нового ученика в душу свою, приблизил к себе, оградил от нападок некоторых из давних учеников, которые взревновали было, отнеслись к Иегуде с недоверием и открытой неприязнью.
И вот, по прошествии времени, "огонёк" в душе Иегуды разгорелся в буйное пламя ревности и тщеславия, соперничества и заносчивости. А темная зона внутри этого пламени усилилась и воссмердела. Чад тайной ненависти - ревности Иегуды уже порой не давал дышать Учителю чистым воздухом тишины, размышления, взаимной любви, окружавшим всегда маленькую общину. Изменились и другие ученики: отдалились, стали грубей, напористей в сво- ём стремлении занять подобающее место вблизи Учителя, а то и в мире, не только в будущем, но и в настоящем. К примеру, мать братьев Зеведеевых тайком просила Учителя приблизить к себе её сынов, пособить им занять достойное место, ссылаясь на их давнюю преданность Учителю, их старание, трудолюбие. Простодушная женщина не могла понять, что приближает к свету не нахрап, а, может быть, уступка, не заслуги, а сострадание, чуткость души, а не ярость мышц. Грубый и страшноватый Симон - тот всегда както стыдясь, угловато уступал всем, сидел всегда дальше всех от Учителя, а был ближе всех. Но Учитель молчал об этом, остерегаясь волновать и без того находящегося всегда в экстазе, почти истерике любовной громоздкого темноглазого и темноликого Симона. "Это море любви, бурное, неспокойное, и станет Камнем Опоры, назовется Петром".
- Иегуда не уходил. Стало быть, была необходимость в его присутствии подле Учителя, который знал твердо, что это не ученик его- Но он не мог уже сбросить бремя судьбы Иегуды с плеч своих, однажды взвалив его на себя...
Теперь Учителю хотелось остаться наедине с Миром, отдохнуть, надышаться тишиной, размышлением. И Он не остановился, когда ученики дружно зашумели об отдыхе. Он просто молча указал, куда им направиться после отдыха, и ушёл вперед. И так как поступал он таким образом не впервой, то никто не возразил ему, никто не последовал за ним, предоставляя Учителю позаботиться о ночлеге для всех, как это бывало обычно. Только Симон забеспокоился, дернулся было вслед, но встретившись больными от любви глазами с тихим, успокаивающим взором Учителя, остался на месте, не посмев ослушаться.
Быстрая ходьба, чистый предвечерний воздух, живая, певучая тишина сосредоточенной в себе деловитой и вольной природы исцелили Учителя, состав души уравновесился, стихла буря нараставшей истерики, усталость, болезненная, подобная досаде, уступила место здоровому и чистому утомлению тела. Вот уже за ближним поворотом белой кремнистой дороги открылось селение, потонувшее в чёрной зелени садов.
Учитель не беспокоился о ночлеге: не примет добросердечный селянин - можно заночевать под открытым небом, лежа на охапке жухлой травы, утопая взором в звездной мерцающей бездне до самозабвения. Однако на окраине у родника Учителю встретилась женщина. Она сама, увидев путника, предложила ему напиться из её глиняного кувшина. Предложила как-то естественно, просто сняла кувшин с худенького бедра и поставила на большой камень, ожидая путника.
Учитель, ещё не напившись воды, пил свежесть облика юной женщины. Она как бы никуда не торопилась, не было в ней и опасения: мало ли разбойников бродит по дорогам в наше беспокойное время! Глаза её были удивительно яркие на светло-оливковом лице: очень тёмные с ослепительными белками, спокойнодоверчивые, но и траурные какие-то. Она еле заметно улыбнулась приблизившемуся путнику в пыльном хитоне, с обожженным солнцем лицом, запекшимися губами и пыльно-рыжей (от пыли или от пробившейся седины) непокрытой головой. И улыбка её была серебряная с траурной каемкой. "Что за улыбка? - подумалось Учителю. - Какое безнадёжное одиночество!" Учитель улыбнулся ответно, так же неприметно почти, одними глазами. Его улыбка поразила женщину, может быть, даже встревожила, потому что тоже была траурной, словно он принял её в свою душу, понял глубину её печали и отозвался, показалось ей, как брат по печали, давно знающий её.
- Кто ты, - спросила встревожено женщина. - Испей водицы! - Учитель кивнул. Взял кувшин за прохладные запотевшие бока, осторожно наклонил, напился с наслаждением. Вода была горьковатая на вкус, студеная, чистая.
- Ты вот напоила меня, - сказал он, утирая губы тыльной стороной руки - спасибо тебе! Но через некоторое время я снова захочу пить, и кто знает, найдется ли источник поблизости, чтобы утолить жажду. А я напою тебя - и утолишь жажду навеки. Более того, сама станешь источником, чистым, целебным. Более того, ты уже источник, щедрый, живительный, ведь ты бескорыстна, думается мне, и добра.
Слова Учителя поразили женщину, смутили её, вызвали на её щеках темный румянец. В глазах её промелькнули, казалось, смятение, недоверие, испуг. Она не ответила, молча взяла кувшин с камня и, привычно опирая его на бедро, пошла торопливо к селению. Но через несколько шагов полуобернулась и сказала:
- Наш с сестрой дом крайний, ближайший отсюда. Если нуждаешься в ночлеге, приходи. - И, легко ступая, ушла с полным кувшином на бедре, гибкая, ладная, в темно-синем хитоне, из-под которого помелькивали стройные светлые щиколотки и маленькие ступни в легких сандалиях. Вокруг головы и шеи её, рассыпаясь по плечам и спине, клубился чёрный виноградник волос...
В селении Учителя никто не знал, но все знали обычай богомольцев, паломников, бродячих пророков стекаться со всех концов мира к великому Городу, к святыням веры, к храму, где, говорят, обиталище Духа Святого. Паломникам конца не было, но был ли конец терпению жителей окрестных селений? Они привыкли к этим приливам и отливам человеческой жажды причаститься высокому, очиститься от неизбежной скверны житейской, а то и просто испросить для себя и близких своих здоровья и удачи в делах. Так что каждый житель по мере возможности старался оказать гостеприимство, тем более, что живая копейка, вносимая путниками за ночлег, здесь, в небогатом селении, никому не мешала...
В темноте под самой крышей хлева ласточки затеяли карусель:
незримо почти проносились маленькие крылатые тельца, слышалось тонкое попискивание.
"Отчего этот ласточкин скандал не утомляет слух, даже лечит, пожалуй, а беспокойные споры учеников, их буйные, крикливые голоса так мучают слух?" - подумалось Учителю...
Учитель старался расслабиться, привалившись к перегородке, как его научил один странник, пришедший с востока, с которым они много дней провели вместе, пересекая Великую Пустыню.
"Все в этом мире великое: небо, земля, город, пустыня, даже и люди, даже и более всего - люди. Но они не знают об этом, думают, что так малы, что и дела их - добрые и злые - крошечны. Они забывают о том, чьи они дети и кем они приходятся друг другу- Они не помнят родства дальше второго колена. А часто и братья соперничают друг с другом, как чужие. Они не знают, что малые дела их могут стать причинами больших событий: убил человек муравья - и многое сдвинулось, изменилось в веках..."
Мысли текли сами собой, где-то в глубине души, почти незаметно, как запах. А сверху была усталость. Всё тело гудело от усталости большого прожитого дня. Струился запах свежего сена, теплой пыли, обжитого хлева...
"Странно, как благоухает умирающая трава. А живая таит свой аромат, и тайный смысл её доступен лишь тонкому обонянию", - мелькнула перед глазами Учителя тень мысли.
Он неожиданно почувствовал в глубине привычной усталости какую-то новую, не известную ещё и потому страшную усталость. Что это? Тяжесть лет? Или- накопившийся свинец бесконечных переходов, бесконечных неприметно-великих событий? Так раб своей невеликой силенкой давит на край рычага - и вот несоизмеримо тяжкая глыба шевелится, приподнимается, трогается со своего векового места. А ведь казалась незыблемой!..
Переходы, беседы. Одни выслушивали, другие гнали, не расслышав, не желая слышать. Фанатично горели глаза, вылезая из орбит, пенились бешенством рты, летели камни, палки мелькали, опускаясь на головы. А там, за спинами крикунов, за первыми рядами показного благочестия и нетерпимости, промелькивали то любопытные, то растерянные, то напряженно вслушивающиеся лица. Чаще люди жаждали не истины, а зрелища, чуда. Приходилось казать им простенькие, обыкновенные чудеса, чтобы затем в изумленно раскрытые глаза и уши вошла ослепительная и потому невидимая Истина.
Иной раз зазывали Его с учениками к себе люди богатые, грамотеи, книжники - и Он шел к ним: врач ведь нужен не здоровым, а больным, тем, кто и не подозревает о своей болезни, хотя и мучаются... Но радостнее, спокойнее Он чувствовал себя среди таких вот обычных неприметных людей, чёрствоватых иной раз, заскорузлых, с трудом добывающих хлеб свой насущный, но из-под этой "коры" часто светилось чистое золото - свет прямоты, доброжелательства, сочувствия...
Учитель пытался остановить бег мыслей, задремать в шуршащей, попискивающей, вздыхающей полутьме хлева, но сон не шёл. Скоро должны подойти ученики. Да вот уж и подняли лай собаки:
верно, ученики показались. Их встретит Мария и пригласит на подворье. А старшая сестра, Марфа, высокая, костистая и угрюмоватая женщина, уже принялась за стряпню, рассчитывая на скромную обещанную плату. У гостеприимных сестер можно будет отдохнуть несколько дней, оставшихся до Великого Праздника...
Люди требуют чуда, зрелища. Им не нужна Истина, которая чудесней всякого "чуда". Учитель исцелял иногда нездоровых, пользуясь громадной силой внушения, которая, знал Он, воистину могла "творить" чудеса. Знал Он и другую силу, таинственную для Него самого, которая таилась в Нем самом. Мощнее всего проявлялась эта сила, когда Он ощущал взаимную симпатию с больным, детское доверие, сердечную мольбу больного, которая вызывала и в Его сердце приступ любви, сострадания, страстное желание помочь. Тогда эта сила как бы перетекала в больного, как бы омывала боль несчастного, очищала, целила. После такого исцеления Учитель буквально валился с ног от усталости, а то и болел, словно бы забрав болезнь того человека на себя. И тогда Он обращался к Высшему Целителю, который, знал Он, всегда внимает душе Его, никогда не оставит просьбу о спасении без ответа. Днем или ночью, но лучше рано утром Учитель поднимался в одиночестве на ближнюю пустынную возвышенность, обращался лицом, а главное, душой к Великому Доктору докторов, Спасителю спасителей - и получал исцеление, и возвращался к ученикам бодрым, легким, мощным. Это-то и было подлинное чудо и истина. Но ученики - даже ученики - выслушивали рассказ об этом с явным недоверием, подозревая его в затемнении подлинного смысла дел Его. Зрелище - а не Истина...
Учитель не знал точно, проносились воспоминания эти у него в мыслях или он рассказывает всё это - тихо, неторопливо - примостившейся у ног его темноглазой и безмолвной девочке. Впитывает ли Мария эти мысли Его или слова звучащие. Ещё у родника возникло между ними то знакомое Учителю состояние пронзительного доверия, когда тают, исчезают невесть куда все перегородки между душами, теряется граница между "я" и "не я". Ему казалось, он знает Марию вечно, всегда - и нет нужды произносить слова: ведь души общей - и мысли общие...
Паломники, люди, побывавшие далеко на Востоке, рассказывали, что Великий Учитель Востока проповедовал Истину Отречения. Учитель обдумывал эту Истину, говорящую, что жизнь быстротечна, мгновенна, полна бедствий, иллюзий и ошибок, приводящих неизбежно к страданию. И что избавиться от страданий можно лишь отвергнув иллюзии жизни, желания, рожденные иллюзиями, отвергнув саму жизнь, которая есть Величайшая Иллюзия. Многое передумал Учитель, удалясь в Великую Пустыню на два лунных месяца, живя там без пищи, на одной воде и воздухе, и таинственной силе, даруемой всегда безмерно Другом. И всё же Учитель не смог принять эту Истину Отречения, ибо истина эта, представлялось ему, хороша для покойников, которые только и в состоянии следовать ей неуклонно, но не для живых людей, связанных с миром и друг с другом мириадами невидимых нитей. Надо как-то преобразить эти нити, чтобы они не связывали человека, а поддерживали, спасали, исцеляли его. Путь отречения пределен. Нельзя отречься живому от дыхания, от воды, пищи. Ясное солнце зимой и свежая тень в летний полдень радуют человека. Танцующая походка юности и стремительный полёт стрижей восхищают. Мрачен и страшен слепой к живой радуге мира, дарованной человеку. Ещё мрачнее ослепляющий себя добровольно. Любовь излечивает человека, отчаяние губит. Но более всего - любовь к Другу. Ибо только такая любовь спасает душу от ослепляющего желания присвоить чудо жизни, отняв его у других: можно ли быть врагом, убийцей друга, всеобщего Друга?! Можно ли присвоить солнечный жар? Или пьянящий ветер с запада в месяце Нисан? И все же люди жаждут присвоить всё: воздух, свет, воду, женщину, мир, забывая ртом, что горсткой праха смердящего станет через миг самый великий тиран. И ничто, кроме ненависти, презрения и лицемерия не будет сопровождать его к месту гниения. Есть только одно волшебство, превращающее путы мировых связей в желанные лучи света жизни, - Любовь, подобная материнской и отцовской, братской и супружеской, которая превращает дарение в счастье, а принятие дара в милость. Не видно иного. Нет иного - вот Величайшая Истина. Подобно молнии или солнцу осветила она полумрак подлунного мира. Поистине дарительница жизни и света. Всё - от Неё. Всё производно от Любви: ведь даже ненависть - уродливое дитя любви и жадности - лишь тень от неверно понятой, ослеплённой любви. Ах, если б поняли все: красоту невозможно присвоить, любовь невозможно потерять, пока она жива. Бескорыстной душе красота достается - радостью. Корыстной - радость отравлена страхом потери. Но как убедить в этом гибнущий, помешавшийся на присвоении и взаимной ненависти род человеческий?..
Послышались голоса, топот многих ног. Это на подворье к сестрам ввалились ученики. Они входили теперь в хлев, теснясь во входе, шумно и радостно приветствовали Учителя. Вот буквально влетел скорый на ногу, худощавый и востроносый Иоанн, ученейший из всей братии, блестящий повествователь при случае. Вот протиснулся, поводя обеспокоенными, как бы несытыми, глазами Симон, огорчённый, что не он первый поспел к Учителю. Вот, как обычно, одновременно вдвинулись сыны, рыбаря, и сами рыбари, братья Зеведеевы, чуть не уронив при входе плетень стены, так как спешили уступить друг другу дорогу и оттого слегка застряли в проеме дверном. Наконец, тоже как обычно, последним, сначала заглянув и окинув хлев взглядом, осторожно вступил в помещение Иегуда. Поспешно направился в дальний, самый темный угол, расположившись на охапке недавно, видно, нарезанных прутьев, принялся делать какие-то пометки в свитке, который извлек из просторной своей холщовой сумы. При этом он прикрывал текст широким рукавом одежды, хоть никто не намеревался туда заглянуть.
Учитель усмехнулся неприметно, одними глазами: все были налицо, и каждый был похож на самого себя.
Как тень, в хлев бесшумно проскользнула младшая из сестер, Мария, недавняя знакомая Учителя. Она принесла свежей воды от источника, и теперь обносила жаждущих учеников. Наконец, подошла к Учителю, наполнила водой из кувшина плошку, протянула, а сама неожиданно присела, примостилась у его ног и смотрела внимательно своими траурными глазами, как он пьёт. Иегуда оторвал глаза от своих записей и следил за Учителем. Учитель напился, вернул плошку, проследил, как Мария осторожно опустила её на плотно утрамбованный земляной пол. И неожиданно наклонившись к Марии, погладил её по голове, по тяжелым и прохладным её волосам. Благодарно улыбнулся ей. У Марии от неожиданности выступили на глазах слезы. Она вспыхнула, вскочила и выскользнула из хлева, забыв на полу кувшин. Впрочем вскоре она вернулась с маленьким кувшинчиком и большой глиняной миской. Стала на колени перед Учителем, омыла остатками воды из кувшина ему ноги, обтерла куском чистого холста. Затем из маленького кувшинчика вылила на ноги ему немного благовонного масла и стала растирать действительно стонущие от усталости ноги крепкими маленькими руками. Глаза её темно мерцали, потому что в них стояли, не проливаясь, слезы.
Ученики как-то притихли - каждый на своем месте - и внимательно наблюдали за происходящим. В действиях Марии не было ничего сверхнеобычного, а с другой стороны, конечно же было. Дело в том, что в простонародных патриархальных семьях сохранилось ещё уважение к старшим, несмотря на смуту и забвение обычаев, охватившее страну. Младшая из женщин могла омыть ноги вернувшимся из путешествия отцу, тестю, старшему брату или просто богатому влиятельному гостю. Но омыть ноги безвестному путнику, который к тому же и не обещал щедрой платы за ночлег!.. К тому же умащивать... А ведь это драгоценное благовоние. Не вздумала ли девчонка ограбить общественный кошель странников, хранившийся у Иегуды? Напрасно она на это надеялась, если и вправду подобные надежды блуждали в её незатейливой головенке... Воистину вечер этот был полон неожиданностей! Внезапно из угла своего взвился Иегуда и тонким, по-мальчишески визгливым, заикающимся голосом закричал на Марию, даже затопал ногами:
- Не надеешься ли ты на щедрую плату, грязная потаскушка!? Да-да, мне известно от соседей твоих, чем ты зарабатываешь на эти вот греховные благовония! И как ты смеешь прикасаться к Учителю, будто Он тебе ровня, один из твоих знакомых или собутыльников!
Мария замерла, как громом пораженная. Сильная бледность покрыла её смуглые, только что пылавшие вишневым румянцем смущения и какого-то сильного чувства, щеки. Казалось, она сейчас потеряет сознание.
- Д-да и В-вы, У-у-читель! - заикался возмущенно Иегуда, - как могли позволить этой ничтожной блуднице истратить столько греховных благовоний попусту?! Не лучше ли было бы - если уж она решила пожертвовать своими продажными-покупными чарами - продать эти благовония, а деньги раздать нищим, нуждающимся в куске хлеба для пропитания?! Разве не в этом состоит Ваше же собственное учение?
Иегуда кричал запальчиво, возмущённо. Затем воззрился на Учителя, требуя немедленного ответа. Учитель выслушал Иегуду, не поднимая глаз.
- Оставь её, Иегуда, - сказал он еле слышно. - Благовониями умащивают на прощание близкого человека. А Мария сейчас прощалась со мной навсегда. Неимущих же она одаряет по-царски всю малую жизнь её. Оставь Марию, Иегуда...
- Поди сюда, доченька, - обратился Учитель затем к Марии. - Не греши больше, прошу тебя! Хотя я знаю, что ты чище безгрешных... И вот ещё что, будь добра, принеси твоей воды из источника...
Мария будто ожила, слезы, наконец, вырвались из её глаз, сбежали по щекам, легко сверкнув, упали на пол - и тут же были впитаны пересохшим потрескавшимся полом, оставив темные пятнышки на белесой убитой земле - немного, две-три слезинки. Она благодарно взглянула на Учителя, взяла кувшин и молча вышла за плетень стены.
Ученики, словно только и ждали её ухода, взорвались, вскочили на ноги, зашумели. Возмущенный Симон схватил Иегуду за грудки и с криком: "Ах, ты, щенок поганый!" - в слезах замахнулся на него каменным своим кулаком. Братья Зеведеевы бросились разнимать их. Все что-то кричали, кто оправдывая, кто обвиняя Иегуду ли, Марию ли - не разберешь.
Тогда Учитель резко встал, просто взвился со своего места у яслей. Гвалт немедленно смолк. Установилась такая тишина, что снова стало слышно, как шуршат соломой волы и попискивают ласточки под стрехой. Учитель вглядывался в лицо каждого из учеников, заглядывал в самые глаза, ничего не говоря.
Вскоре подошла Мария с кувшином родниковой воды. Учитель обошел всех - кто где сидел - и, становясь на колени, обмыл всем по очереди ноги. Было ученикам неловко, стыдно, но и противиться Учителю они не посмели. Только Симон промычал нечто нечленораздельное протестующее, торопливо суя под струю воды ноги, чтобы не утруждать Учителя ожиданием.
Учитель омыл всем ноги. Вытер полотном. И, встав среди сидящих учеников, тихо попросил:
- Любите, дети, друг друга! И помните: последний из вас, кто всем послужит, как я сейчас вам служил, первым назовется в Царстве Любви.
После того он опустился на место своё и не произнёс ни слова до самой трапезы.
За годы скитаний вольно-невольно притянулись к Учителю ученики. "Не дело ставить светильник горящий в низкое место, а ставят его высоко, так чтобы освещал он место жизни и виден был бы издали во тьме блуждающим". Удивительно ли, что люди, увидев свет учения, последовали за Учителем. Разные это были люди, ученики. Были здесь рыбари, земледельцы, простодушные и бескорыстные и в прежней жизни своей. Был мытарь, возненавидевший своё ремесло из-за слез и ненависти, которые оно волочило за собой, как волк - свой хвост, как колесница - шлейф пыли, выедающей глаза и перехватывающей дыхание пеших путников на до роге. Были и люди учёные, книгочеи: старательный Лука-протоколист, заносивший в свитки дотошно все мелочи быта общины, но не слишком способный к широким обобщениям. По сотне раз переписывавший каждую строку, выискивая самое сухое, "объективное" звучание мысли; тощий, востроносый, въедливый, с угольками пронзительных глаз Иоанн, самый способный из учеников, мыслитель, самостоятельно, ещё до встречи с Учителем, приблизившийся к постижению высочайшей Истины, обладающий блестящим литературным дарованием. Но после встречи с Учителем и длительных бесед с ним Иоанн заявил, что Учитель ушёл неизмеримо дальше его в познании, а, главное, в практике Учения, а потому он просит Учителя принять его в число учеников и разрешить следовать за ним, совершенствуясь в Учении, насколько позволят ему его способности. Знал Учитель - в руках Иоанна Учение станет несколько иным, нежели то, которое проповедует, а главное, исповедует Он сам, что пойдет от Иоанна новая, своеобычная ветвь Учения, подобная самому Иоанну: пламенная, ревнивая, аскетическая, возможно даже и непримиримая к прочим ветвям. Но знал он и то, что Истина всегда похожа на исповедующего её - обличьем, это неизбежно. Важна же лишь глубинная суть, общий корень разноцветущих ветвей, привитых на общем стволе. Учитель высоко ценил искреннюю страстность Иоанна, неуемность в познании, громовой дар проповедника. Что касается некоторой мелочной непримиримости, некоторой, тщательно скрываемой, ревности к Учению, даже и к Учителю, некоторой сквалыжности в быту - Учитель легко прощал всё это Иоанну: "Пусть бросит в него камень тот, кто сам не грешен внутри себя куда более серьезными пороками, кто не бедствовал всю юность, отдавая каждый лишний грош за учение, за книги, кто не отринул наконец надежду на нормальную человеческую жизнь с немудреными радостями супружества, отцовства, с простым наслаждением плодами собственных трудов... Нег-нет, Учитель не осудит деревья за их разнопородность: ведь в каждом из них проявляется одна сила жизни и бескорыстного плодоношения! Виновна ли алыча в том, что кисла? А смоковница - в том, что приторна? Можно лишь помочь одной приобрести долю сладости, а другой умножить плоды свои - пусть плодоносят в садах человеческих тысячи разнообразных деревьев. Вот разве что ядовитые... С ними-то, как быть?..
Присоединился как-то к тесному кружку путников некий неясный юноша по имени Иегуда. Был он по виду своему из зажиточной семьи, в новом полотняном хитоне, бледный, рыжий, книжный, восторженный. Попросил, бесконечно заикаясь, едва слышимым испуганным голосом позволения погреться у костра. Приютился, скорчился на отшибе, с краю. Достал несколько золотых, протянул их казначею - для общей сумы.
Учитель видел - не всё отдал Иегуда. Глаза Иегуды блуждали. Он избегал прямого взгляда Учителя, а когда всё же встречался с Ним взглядом, то как бы слепнул - глядел, не видя, словно бы заслонки непроницаемые прикрывали глаза его. Но Учитель видел и болезненно-страстное желание Иегуды остаться с Ним, войти в среду учеников - и позволил ему остаться.
Всё в Иегуде было сверх меры. Был он талантлив. Быстро опередил многих малограмотных учеников в толковании текстов из различных свитков, имевшихся в общине. Быстро усвоил основы учения. Более того, вскоре стал проповедовать Учение со страстью и ревностью как лично своё, пытаясь оттеснить, опередить Учителя. Чаще же стремился проповедовать вдали от Учителя, исчезая иной раз весьма надолго, но неизменно возвращаясь с затаенно-горделивым видом и блуждающим мутноватым взором.
Постепенно робость Иегуды проходила. Хотя он и говорил попрежнему в среде учеников едва слышно и неохотно, но заикался меньше и взял за обыкновение тон скромно-поучительный, робкобезапелляционный. Говорил верные мысли - и приобрел уважение у остальных учеников.
Однажды он показал Учителю свиток, в котором излагал обрывки Учения, цитируя Великих Восточных Учителей, страстно обвиняя обычных, житейских людей в эгоизме, стяжательстве, глупости, косности.
- Теперь я освободился от тебя. Учитель, - говорил Иегуда. - Ведь Истина не имеет хозяина. Она никому не принадлежит и потому принадлежит мне не менее, чем тебе. И я могу проповедовать её даже лучше, чем ты. Однако, я сделаю большее: пойду к Первосвященнику и изложу ему Истину. Я пристыжу его. Ему придется склонить шею перед Истиной: ибо она ослепительно очевидна. И тогда он шагнёт нам навстречу, станет нашим приверженцем и в Великом Храме уступит нам первое место и возможность проповедовать Истину для всего народа!
Но я не скрою, что получил Истину из твоих рук. Не скрою и того, что ты сам ей не следуешь... иной раз, - поправился он и отвел глаза.
Почудилось Учителю, что изо рта Иегуды вместе с яростной речью исходит зловоние. Или таковы были слова его сами по себе?..
"Но должно любить его и такого, - мыслил Учитель, - ибо Иегуда несчастен в своей слепоте, в своем страстном мраке внутреннем. Не убеждать он идет Первосвященника; а доносить на Учителя и общину. Но не понимает этого. И, возможно, вскоре горько поплатится за ослепление своё. Как ни неприятен Иегуда, он именно тот, кто прежде всех учеников нуждается в сочувствии..."
В хлеву воцарилась тишина, наполненная сопением задремавших с дороги учеников, бормотанием беседующих вполголоса или читающих молитву, шелестением соломы в кормушке, тяжкими мирными вздохами вола, поцвиркиванием ласточек и посвистом их крыльев, овевавших иной раз то щёку, то лоб Учителя прохладной воздушной струйкой.
У ног Учителя примостилась Мария, окутывая его траурным сиянием своих чистых глаз.
Из дальнего затененного угла выпростался Иегуда. Приблизился зигзагами к Учителю. Стал против него в полный рост, не обращая внимания на Марию.
- Учитель! - сказал он старательно внятно, почти не заикаясь, - меня не было с тобой прежде, когда ты много странствовал. И все ученики рассказывают о тебе чудесное. Да ведь я не столь глуп и малограмотен, чтобы верить в чудеса. Я живу уже 20 лет и ни разу не встретил чудесного, необъяснимого. Скучно мне, Учитель, в этом обыкновенном мире среди обыкновенного быдла. Только и удивило меня когда-то Учение твоё, в котором я ныне не слабее тебя, полагаю. Но вот дела твои меня поражают, ибо часто они не соответствуют учению твоему, часто и вовсе противоречат, часто просто необъяснимы, потому что кажутся поступками низкого человека. А уж в чудеса я и вовсе не могу поверить: ведь ты - как я, и нет в тебе ничего такого, чего не нашел бы я и у себя. Всё, что делаешь ты, и я умею: "исцелять" легковерных, выманивать имущество у простодушных, удивляя их странными речами о "любви" и "добре". Они ведь жаждут этого - я им и говорю об этом. Но мне хочется спасти их по-настоящему, мне хочется обличить их глупость и порок, ожечь их кнутом моей мысли, чтобы они потеряли свой тупой покой, чтобы они восстрадали, как страдаю я денно и нощно, видя, что творится на земле нашей! Чтобы они возненавидели друг друга за скверну их - и хоть что-то сделали, чтобы изменить это сонное царство рабов, рабочего скота, быдла... - Иегуда захлебнулся своей жгучей тихой ненавистью. - И все же твои давние ученики упорно говорят о "чудесах". Поясни мне это. Учитель! Да, я требую объяснений - здесь, при всех, ибо я не верю в твои чудеса! И ты мне дашь эти объяснения. Или, если ты хочешь, если ты способен на это, мы будем драться. Но я всё равно не отступлюсь от тебя, пока не узнаю истину. Как, например, ты остановил бурю на Тивериадском море?
- Присядь, Иегуда, - тихо сказал Учитель. - Тебе трудно спрашивать, а мне отвечать. Беседовать следует на одном уровне.
- Я не присяду! Я н-не п-п-п-ри-сся-д-ду! - пробормотал Иегуда, - ибо тогда ты окажешься выше меня и снова вроде бы Учитель, а я больше не желаю быть твоим учеником, ибо я не ниже тебя. Или уступи мне место на этой охапке соломы: ведь это моё место! Ведь это я должен здесь сидеть подле этой блудницы, я, молодой, полный сил мужчина, а не ты, немощный, стареющий бродяга...
Видно было, что Иегуда намеренно добивается некоей цели, хочет нечто доказать всем, а прежде всего себе. Ученики онемели от неожиданных выпадов Иегуды. Симон невольно схватился за деревянную рукоять ножа. Дремавшие проснулись и, напряженно вытянув шеи, прислушивались к тихому заикающемуся шипению Иегуды. Ждали какого-то знака от Учителя...
- Что ж, отвечу тебе, Иегуда, - едва слышно, но спокойно и доброжелательно ответил Учитель. - О месте. У человека нет своего места в этом мире. А если есть какое-то место, то его никак невозможно "уступить" другому. Потому я охотно уступаю тебе эту кучу соломы. Присядь, отдохни, успокойся. - Учитель пересел на пол и снова привалился спиной к теплым доскам загородки, подобрав под себя ноги, как научил его когда-то человек с Востока.
- О буре, - продолжал он. - Нам следовало переправиться через Тивериадское море. В то время года в тех местах бывали сильные шквальные ветра. Буря застала нас в море. Знаю я, в такую бурю ничего не поделаешь со стихией, и потому прилёг на своём месте, чтобы восстановить силы. Но ученики испугались бури и разбудили меня. Ясно было, что страх их опаснее бури: они могли потопить лодку, шарахаясь от борта к борту, действуя вразнобой. Поэтому я упрекнул их в неверии - в себя, в лодку, в природу, у которой нет цели убивать их. Я стал на носу лодки, вглядываясь в кипение волн. Я приказал стихии страха в сердцах учеников успокоиться. Они услышали меня, дружно налегли на весла. Лодка получила ход и устойчивость. Неожиданно ветер стих, как это часто бывает. Ученики сочли чудом то, что ветер стих, а я - то, что сердца их услышали мой призыв. Вот и всё.
- Ха-ха-ха!! - деланно рассмеялся Иегуда. - Я так и знал, что это быдло всё перепутало!
- Ты ошибаешься, Иегуда. Они не быдло, хотя и просты душой. Они добры. У них живая вера в добро, в мощь любви к бедным, бедствующим - ближним и дальним людям. Это главные спасительные чувства человеческие. Это Высшая Сила в человеке.
- Ты умен. Учитель, и остроумен. Мне это нравится. С тобой не скучно... пока... - протянул Иегуда нараспев, как это делают заики, чтобы победить свой страх сказать, свой спотыкающийся язык. Он криво и подловато усмехнулся. Казалось, высшая сила рисовала на лице его - лицом его - истинные его намерения, в то время как язык и голос произносили пошлость и ложь.
- Пока, говорю я, - нараспев продолжал Иегуда, - потому что, я замечаю, и ты стареешь... Устарел как-то... Устал... Да и то, верно люди говорят, старость н-не р-р-р... Ну, в общем, не веселье. Но скажи мне теперь, как тебе удалось, как рассказывают, накормить громадную толпу зевак скудными запасами общины?.. Или это тоже легенда?
Иегуда так и не присел на охапку соломы, оставленную Учителем. В это время в хлев заглянула старшая из сестер, Марфа, крупная, мосластая, но какая-то высохшая женщина с несколько лошадиным лицом. Руки её были в муке, лицо озабоченное.
- Скажи ей, равви, чтобы она прекратила безделье у ног твоих и шла помогать мне. Ведь я тут совершенно замоталась: шутка сказать, наготовить еды на такую ораву здоровенных мужиков! - Марфа кивнула на почти незаметную в солнечном полумраке тоненькую Марию.
Выражение отчаяния и протеста промелькнуло налице Марии, но она промолчала, только умоляюще взглянула на Учителя.
- Оставь её, жено, - мягко возразил Учитель. - Спасибо тебе, ты добрая. Ты продлеваешь меня, она же - осуществляет. Для неё я пришел.
Не вполне поняв слова Учителя, Марфа, гневно ворча, деловая и запыхавшаяся, унеслась к очагу.
Иегуда же, словно решив, наконец, нечто, давно мучавшее его, резко повернулся и, прекратив вопрошать Учителя, скрылся в своём углу, где занялся укладкой дорожной сумы и подсчётом общественных денег, которые Учитель давно уже доверил Иегуде, заметив его ревность к прежнему казначею, скрупулезность в расчетах...
Частыми ударами скалки по чурбаку странников пригласили к трапезе.
Здесь же во дворе, у стены хлева под навесом, крытым тростником, поставлен был стол: попросту сняли двери, прикрывавшие вход в дом, положили на низкие чурбаки для рубки мяса и овощей, покрыли стол чистой холстиной. Угощала хозяйка свежим овечьим сыром, только что испеченными пшеничными лепешками, подали глиняные сосуды с дешевым вином, белым и красным, прошлогоднего урожая, прохладным, охлаждённым в ледяной воде источника, приятным на вкус. Сверх того угостили путников гроздьями сушеного винограда, мясистого и сладчайшего, как ранняя осень или спрессованное солнце. Но центром стола был свежеприготовленный ягнёнок, потому что наступил уже великий праздник Пасхи.
Оживились ученики, рассаживаясь вокруг стола, стараясь оказаться либо рядом с Учителем, либо напротив его. Лишь Иоанн, Лука и Симон добровольно сели поодаль от Учителя, первый - подчеркивая свою самостоятельность, второй - скромность, а третий оттого, что слишком волновался вблизи Учителя, терял голову, ничего не слышал от шума крови в ушах, сгорал от огня, излучавшегося от Учителя.
Иегуда сел так, чтобы оказаться в стороне, но Учитель неожиданно сам сел ближе к краю стола, оказался как раз напротив Иегуды.
Заходящее солнце оказалось за спиной Учителя, и оттого как бы золотистое сияние окружило голову и плечи его, когда Иегуда поднял на него воспаленные больные глаза.
"Всё продумывает! Место-то какое выгодное выбрал! Все рисуется!" - подумал, почти пробурчал Иегуда.
"Какое нежное солнце! Как ласково пригревает спину и затылок! А ведь жестокое былов полдень, - помыслил Учитель. - Солнце как бы жалеет меня на прощанье: ведь впереди долгая ночь, полная мрака и чудищ, сомнений и гибели. А кто пожалеет их, моих учеников: ведь придется им стать Учителями и, возможно, даже враждовать из-за Истины, и страдать, и мучиться, и гибнуть..."
И еще одна мысль полыхнула. Он встал, преломил хрустящие свежие лепешки и, передавая их сначала дальним, а затем ближним, сказал:
- Ешьте и знайте: сие есть тело Моё. Велик Мир, но спасёт вас лишь тело Моё.
И он налил им в глиняные кружки красное вино и продолжал:
- Пейте! Сие есть кровь Моя, за вас проливаемая. Просторен Мир. Но согреет и возвесилит вас лишь чаша сия... Ешьте и пейте в память обо Мне.
- А притча твоя есть Дух твой, - вскочил вдруг Иегуда, - и только через Дух твой, конечно, п-познаем мы Дух Света!
Иегуда так старался выдержать язвительную интонацию, что забыл заикаться. Но Учитель ответил на его речь улыбкой, улыбчивым молчанием.
Тогда поднялся на дальнем краю стола один из недавно примкнувших к Учителю учеников, человек из числа очень богатых и правящих, но чрезвычайно страстный, острый и фанатичный, как ребё- нок. Недавно ещё - случилось - он набросился на Учителя с градом обвинений и угроз, кричал на него, сверкая глазами. Послал подчинённых ему воинов схватить Учителя и его учеников. И даже сам помчался во главе отряда. Видно, услышанная однажды речь Учителя задела его за живое. Но перед тем как схватить Учителя, он решил ещё раз испытать его. И его солдаты приволокли на площадь провинциального селения, где только что проповедовал один из учеников Его, женщину, которую, якобы, схватили только что в прелюбодеянии. Её поставили перед Учителем, и начальник отряда обратился к нему с требованием определить наказание для неё.
- Равви, - сказал он тогда во всеуслышанье, пригасив чёрный огонь в своих глазах, - Равви (так следовало называть духовного наставника), реши, как нам поступить с этой грязной потаскушкой? Отцы семейств и народа слушают тебя, жены чистые и дочери невинные. Какую мудрость им преподашь: ведь твой ученик обличал их только что в слабости веры и черствосердии!
Стояла перед Учителем дрожащая перепуганная женщина в разодранном одеянии, схваченная прямо на улице, когда наливала какому-то прохожему воду из кувшина. Царапина на щеке её кровоточила, волосы растрепались, подол одежды намок от воды из разбитого кувшина.
Горели глаза базарного люда, предвкушая расправу. Каждый присматривал камень покрупнее, распаляя гнев в себе.
- Кое-кто знал эту женщину и то, что она хоть бедная и вдовая, но добрая и достойная. Однако никто не решался противоречить грозному начальнику воинов. Многие прятали глаза. Но все с недобрым чувством ожидали неправого суда: кто защитит несчастную, приняв на себя гнев возмущенной толпы, которая убеждена в виновности её. А если бродяга осудит её на страшную расправу, то какой же он святой учитель? Некуда ему деваться. Миг - и ещё один лжепророк будет осмеян и побит камнями вместе с этой блудницей и бездельниками-учениками! Но молча сидел Учитель на обрубке бревна, не поднимая головы, не глядя на жертву и её гонителей, чертил какие-то знаки в дорожной пыли. И когда толпа вовсе притихла, напряженно вслушиваясь, и, казалось, терпенье её вот-вот визгливо лопнет, как перетянутая струна, он сказал негромко, но отчетливо, так что все слышали: "Пусть вовсе безгрешный первым кинет в нее камень". И головы не поднял, продолжая чертить знаки в пыли.
Когда же через некоторое время он дописал фразу, стер её движением ладони и поднял голову, на площади не было толпы. Стояла измученная страхом и солнцем бедная женщина и смущённые воины стражи.
- Иди, сестра. И не печалься. А если грешна, то оставь это. Глаза женщины вспыхнули светом благодарности, она попыталась схватить руку Учителя, чтобы поцеловать, но не решилась прикоснуться к нему. Повернулась и медленно пошла прочь. А начальник отпустил стражу и, соскочив с коня, подбежал к Учителю со словами:
- Позволь теперь мне следовать за тобой, чтобы лучше понять суть твоего учения... И вот теперь он поднялся на дальнем краю стола:
- Учитель, я чувствую в себе жар твоего Учения! Твой Дух будто снизошел на меня. Только что я тебя понял! И мне открылась даль прошлого и простор будущего! Да, это как уголь горящий внутри сердца... Учитель, мы все так любим тебя! В нас пылает первая твоя Заповедь! А от неё загораются все остальные. А, может, ещё так: в каждом из нас пылает какая-то часть твоего Учения. Когданибудь, когда тебя не будет уже на земле, о нас скажут, что мы, все вместе, - это бессмертный Ты. В учениках твоё бессмертие, ибо бессмертно твоё Учение.
Он действительно пылал, находился в странном возбуждении: глаза полны молний и слез, щеки вишнёво расцвели, покрылись пятнами румянца. Он был как бы в пророческом бреду, вдруг перешёл с арамейского на латынь:
- Темпус фугит! Время грядет! Вся гнилая языческая империя будет у ног твоего учения, Учитель! - вскричал и медленно повалился навзничь, теряя сознание.
Его подхватили, бережно уложили на охапку лучистой соломы. Румянец на его щеках сменила смуглая зеленоватая бледность. Учитель послал за водой, а сам взял его за руки, вглядываясь в расширенные зрачки, как бы глядящие внутрь и оттого кажущиеся слепыми. Ученикам велел расступиться, чтобы дать дорогу тенистому ночному ветру с виноградных холмов. Расстегнул золотую застежку плаща у горла - последнее напоминание о высоком прежнем положении его в провинции. Сам вздохнул глубоко, как бы вбирая энергию ветра и с выдохом пересылая её упавшему - легкую, прозрачно-чёрную, покойную. При этом бормотал нечто себе под нос невнятное, нечто вроде:
- Да, это вдохновение посетило тебя, но ты чрезмерно горяч и не справился с ним - и вот обморок. Такое бывает у поэтов и у людей ветра, беспокойной, страстной природы. Ты красноречив, даже блистателен. Но ты не вполне прав. Все вместе не заменят Одного, ибо Он неповторим в беспредельности. И Учение неповторимо, пока живо - в Нем, и живет - пока Он жив. И, стало быть. Он больше Учения своего - хотя Он - из малых сих человеков, которых больше песка морского - не счесть. А у вас - в каждом - свое Учение - по числу вашему. И будет от этого впоследствии великий разброд. Но взойдут в ваших учениях Зерна Мои - и в этом продлится через меня пришедшая к вам Истина, которая больше Меня...
Ученик пришёл в себя и тихо, как со сна, оглядывал окружающих. Глубоко вздохнул, сел на соломе - и Учитель оставил его ладони. К трапезе ученик не вернулся, тихо сидел в углу, глядя на неспешную пирушку, но глядел не видя наружное, а будто бы прислушиваясь к чему-то услышанному внутри себя во время обморока... Как я вот теперь нахожусь за тридевять земель на юге северной державы, и горы красноватые осенние, лишенные виноградников, плавают в холодном тумане, и осенняя распутица на улицах, гололед и голые ветви тополей уперлись в низкое небо, и блуждает взор в безвидности окружающего, а между тем ясно видит душа тёплую и простую вечернюю трапезу, где хрустят разламываемые золотистые лепешки, слышится чье-то вкусное чавканье, бормотанье, шуточки, переливание вина из кувшина в глиняные кружки с загадочным мелодичным шелестеньем. Симон ест жадно, прихлебывая вино, захлебываясь от поспешности, торопясь от волнения и смущения, в котором он постоянно пребывает...
Итак, похрустывали золотистые рёбрышки лепёшек. Влажно блистали темные глаза от вина. Лепетала родниковая вода, вливаясь в чашу Учителя. Радовалась маленькая компания единомышленников по духу тепла и доброжелательства, соединившего всех за самодельным столом под тростниковым навесом хлева. И вздохи, и жевание волов за перегородкой, и дух чистого жилья обнимали сотрапезников какой-то таинственной живой вечностью, не нуждавшейся в Риме, Иерусалиме, Москве, Нью-Йорке... Но ведь там, на задворках величественных городов, в тёмных сырых щелях, в ночлежках каменных и постоялых дворах глинобитных слезилась и прела нищета, нездоровье, увечье и проказа человеческая. Великий, одарённый, здравый народ, как добрел ты до этих щелей? Как согласился молчаливо с гниением своих сыновей?
Царила радость за столом - но красные слезы глотал Учитель среди застольного жевания и гама. "Дети, дети! Пьяная мощь жизни кипит в вас, как молодое вино, пузырится, бродит. Но успокоится, и окрепнет, и приобретёт неповторимый букет смыслов когда-то, и пьянить станет чаша сия, крепче хмеля и дольше сроков житейских, а пока... Дети, дети, шумят, а не ведают, в какой Буре живут. И что жизнь эта есть облачко переменчивое, перелётное на Вселенском Ветру: дохнул Бог мощно палящим межзвездным холодом - и развеялось всё, здесь сиявшее и кипевшее, и клубится уже где-то там, в отдалении, за тридевять стран и времен, в уголке, прежде вовсе безжизненном. Неужто не чувствуете? Грядут события неизбежные. Земная твердь прогибается, разламывается, огонь пропуская. Неужто не видите? Плывет земля, словно хлябь, под ногами, а хляби морские крепки, твердокаменны, но и те до дна расступаются, огню уступая..."
- Учитель! - закричал вдруг Симон, вскочив со своего места с кружкой в руке, и сразу вспотев от волнения. - Учитель, мы все так любим тебя! Живота своего не пожалеем за один только миг Твой!
- Что говоришь, Симон, - мягко, с улыбкой возразил Учитель. - Не прокричит еще трижды петух, как многие из вас отрекутся от меня.
С негодованием вскочили ученики, чуть стол не перевернули, загалдели, воспаленными захмелевшими глазами вглядывались друг в друга, выхватив мечи, грозили покарать любого отступника.
- Спрячьте ваше оружие, - тихо сказал Учитель, - ибо поднявший меч от меча и погибнет.
И успокоились ученики. Прояснились их взоры- Заулыбались добродушно и глуповато, как свойственно пьяным.
- Как можно предать Любовь? - вопросил подобревший Симон. - Ты ведь любишь всех нас! - Добавил он убеждённо и опустился на солому, и задремал.
Зато поднялся на ноги побледневший от обиды, тощий - мальчишка мальчишкой - Иегуда, и на лице его пылали потемневшие от злости глаза и воспаленные созвездия юношеских прыщей. Он перешагнул стол и оказался лицом к лицу с Учителем так, что заставил его подняться на ноги.
- Нет уж, нечего переводить всё в шутку. Ты назови предателя, кто может тебя предать!
- Тот, кого я люблю, - ответил тихо Учитель. И неожиданно обнял и притянул к себе Иегуду.
Иегуда растерялся было, притих в объятиях Учителя, но в следующее мгновение вырвался, взъерошенный, возмущённый, со слезами на глазах.
- Ах, так? Ну так я докажу! И теперь же! Вы все увидите, каков
Иегуда! Да я к ногам твоим доставлю Первосвященника - и тогда ты и вы все перестанете смеяться надо мной, я докажу вам, кто
есть кто!..
Он на секунду замешкался в нерешительности. Что-то громоздкое надвигалось на всех, на этот мирный вечер, на этот смятенный мир, нечто неотвратимое. Учитель пристально посмотрел в сумасшедшие белые с чёрным глаза Иегуды. Сказал серьезно:
- Иди и делай, что задумал.
Иегуда, как подхваченный ветром, сорвался с места, схватил котомку и в бешенстве выскочил со двора.
Остальные ученики не слишком взволновались уходом Иегуды, так как привыкли к его выходкам, к неожиданным исчезновениям и возвращениям, обидчивости и самолюбивости. Его даже любили как-то особенно именно за вот эту юношескую вздорность и очень скучали, когда он долго отсутствовал, как если бы в общей их жизни не хватало некоего перца. Так что теперь кто-то даже, вскочив, передразнил бурный уход Иегуды и будущее его понурое возвращение.
Вскоре все заснули. Не спалось Учителю. Он размышлял, прислонясь к плетню перегородки, размышлял, как всегда, почти вслух, что-то бормоча, а то и беззвучно, обозначая слова одними губами. Но размышлял в форме диалога, как бы на два голоса.
- Страна гибнет под управлением... нет, под гнётом Рима.
- Да так ли уж велик "гнёт"? Вот ведь другие колонии и провинции крепнут, развиваются в рамках империи: франки, к примеру, саксы или азия.
- Но не Израиль, не Иудея. Крепнут, учатся государственности юные варварские народы. Их Рим защищает от агрессивных соседей, учит подчиняться собственному вождю, сначала наместнику, а затем и своему вождю. Израилю у Рима нечему учиться. Израиль процветал, когда Рима не было и в помине. Поэтому Израиль умеет повелевать, но не умеет повиноваться. В этом его слабость. Ибо слабых, используя, защищают. Сильных уничтожают, ибо боятся.
- Но почему возможно уничтожать древний и мощный народ, состоящий из разумных, деятельных, страстных людей?
- Потому что они перестали чувствовать себя народом. Потому что личные интересы каждого выросли выше головы, заслонили общую беду. Бедных и слабых враг учит быть едиными в самозащите. Сильных и богатых враг уничтожает, разделяя, поддерживает одних против других. И ещё Закон. Любящих Бога и брата Закон объединяет. Лукавящих с Богом и братом Закон тяготит.
Ныне многие досконально напоказ исполняют Закон, чтобы приобрести уважение соседей, всего общества, открыто бранят и наставляют всех, чтобы возрасти в обществе и председать на собраниях народных, чтобы отталкивать и попирать с гневом слабых, неимущих, вынужденно виновных по бедности и неведению.
- Что же делать теперь? - Напомнить людям о Любви к Богу и брату.
- Но кто услышит тебя? Лжепророки перекричат тебя на рынках, на площадях. Лжесвященники не пустят в храм. Лжевожди уничтожат данной им властью, отнятой по крохам у малых сих - против них же самих.
- Да, это так. Они все скопом заглушат твой голос, но не Голос Истины. Поразительно, но Истину в глубине души знают все, даже преступающие её. На это только и надежда. Когда всех изобьют, когда у всех отнимут всё, - тогда Истина воссияет в наготе своей.
- Это так. Но на тебя ополчатся неправедные: ведь они страшатся тех, которые соединяют людей в Народ, которые возжигают перед народом Истину. Ведь таким Народом трудно управлять, его невозможно обмануть. С ним не справиться неправедным. Они уничтожат тебя. Скроют твоё Учение. Соблазнят или уничтожат учеников. Прокричат о тебе, как о сумасшедшем, объявят лжепророком. Кто в этой бедной измученной стране мечущихся избиваемых людей станет разбираться?!
- Что же делать? Сделавший шаг, должен идти до конца пути, ибо тропа узка, вокруг кручи и пропасти, а сзади по пятам следуют ученики.
- Да тебя просто не заметят в этом сумасшедшем, горящем, гордящемся и ворующем Городе! Тебя засмеют! Не дадут рта раскрыть. Что ты сделаешь? Как поступишь? Кроме того, силы твои на исходе. Ты и сам уже замечаешь, что если прежде ты был неутомим и мощен, так что двигался как бы не касаясь земли, а голос твой достигал крайних в тысячной толпе, а взгляд твой видел мысли людей в глубине их сердец и улавливал свечение, цвет и форму их жизненной сути, свечение тока, которое окружает всё живое, и воля твоя заставляла биться даже и остановившееся было сердце, то теперь тебе всё тяжелее преодолевать переходы, ты стал хуже видеть и слышать. Что будешь делать, когда вовсе устанешь? Что же делать?..
- Любить!
- Это достаточно для тебя, но не для Истины. Ведь её надо возжечь, засветить перед всеми. Ведь не ставят свечу под кровать - но на высокое место в доме.
- Что ж, стало быть, надо сгореть... на высоком месте... пока пылается... И такое высокое место есть. Оно на Голгофе, где казнят преступников и лжепророков... Там высокое, отовсюду видное место, где запылает огонь Истины... Я ведь знал это в душе своей. Но вот и время приспело... Так что ещё раз: иди, Иегуда, исполняй задуманное. И прости, что не ты задумал дело, но тебе нести его тяжесть и мрак.
Невидяще смотрел Учитель во мрак внешний, туда, куда ушёл ученик, чтобы возвратиться... Тяжелые слова загорались где-то во мраке печали:
и бесследна проповедь
в народе и даже в учениках
как воду пахать
только и возможно
что развить в людях то
что в них уже есть
и проступит рано или поздно
дикие, мужи как дети
мирятся - ссорятся
борются - обнимаются
орут шалят и протискиваются
поближе к Учителю
чтобы гордиться близостью
или отходят напоказ в сторону
чтобы подчеркнуть самостоятельность
и попробовать зубы
в соперничестве с Учителем
что же станется когда уйду
Вижу - сквозь толщу смутного времени, сквозь глухие пространства исполинские стены, колонны, своды Храма. Ничтожным, жалким предстает здесь человек с его крошечными бедами, желаниями, безмерной - мощь и вечность Закона и его Подателя. Немыслимо, что люди, а не Бог, сотворили это твердокаменное величие.
И все же - робко и дерзко, краснея и бледнея - вторгается юноша Иегуда под своды Храма, спешит, спотыкаясь, требует тонким голосом заики, нараспев, провести его к первосвященнику по "важнейшему божьему делу". Слышу: "Дело не государственной, дело мировой важности!"
- Что за шум? Кто смеет повышать голос в пределах тишины и молитвы?
Первосвященник невысок ростом, плотен, лыс от природы, борода смоляная с сильной проседью, жгучие мазутные глаза.
- Юноша безумный кричит: опился дурманом либо восточным курением окутал мозг свой.
Крошечный человечек, тяжкий от сытости и власти, которой облечён, велит впустить сумасшедшего юношу:
- Для Первого Божьего Слуги нет слишком юных или чрезмерно сумасшедших, - усмехается он. - Говори дело, главное, - велит впущенному, у которого два громадных служителя в тёмных пЛащах за спиной маячат.
- Владычество над сердцами Мира - владычество над М-Мйром! - выпаливает почти не заикаясь, Иегуда.
- Кто ты!?
- Я посланник Истины.
- В чём она?
- В любви. Так говорит Учитель.
- Любопытно. Свежо. Что ещё он говорит?
- Закон мёртв без Любви. Ты служитель мёртвого.
- Вот как? А как же Страх Божий? Разве не он стоит на страже Закона?
Первосвященник сыт. Ему скучно. Он медлит почему-то изгонять с позором этого юнца. Ему нравится глупое нахальство этого щенка бродячего, оборвавшего веревку хозяина.
- Любовь Божья выше Страха Божьего. И ей повинуются с радостью...
- (в себе) Страх Божий - это я. Мне повинуются из страха. Меня любят из страха. Кто меня полюбит, если не будет страха? Я некрасив, жесток. Я богат, но не щедр. У меня нет военной силы, как у царя, чтобы защитить себя и своё богатство. У меня есть только страх.
- (вслух). Значит, твой "Учитель" намерен отменить меня? Или, может быть, и сам Закон? Которому я служу... Может, и Храм Божий разрушить? Что же взамен? Разброд? Беззаконие? Гибель народа? Что ты предлагаешь, сын мой?
- Я н-не сын т-твой, - прошептал, почти прошипел Иегуда, ещё больше бледнея и заикаясь. - Я предлагаю т-тебе и п-присным твоим пойти сейчас же навстречу Учителю, с почётом ввести его в Город или даже ввезти на белой ослице, как предсказано у Пророков. Ибо он должен первенствовать, а не ты. Тогда вздохнет народ. Тогда спасется...
- Так-так... Так я и думал... Ну, а римляне? Римлян тоже следует любить? - Священник явно потешался над дикими речами Иегуды.
- Этих захватчиков, дерущих семь шкур с народа?
Первосвященник знает: надежны стены святилища, глухи, немы прислужники. Он даже любит сказануть опасное словцо принародно. В этом перец: ему можно то, о чём только мечтает каждый в стране, но не может, ибо цена слову - жизнь. Ему же слова достаются даром, по праву незаменимого слуги. Римляне демонстрируют терпимость - к нему: он им нужен, чтобы стричь овец без особых хлопот, малой кровью - чужой, естественно. Роли распределены лучшим образом. Он - свой, они - чужие. Он - добр, они - звери. Он кормит зверей, чтобы спасти овец. Для этого овцы - ему, он
- зверям. Но беда в том, что есть сомневающиеся в его доброте, в его "свойстве". Эти желают развенчать его и его Закон. Затем-то они и стягиваются к Празднику в Город, чтобы мутить народ, оспаривая Закон, его установления, его служителей. Глупцы, они надеются на свое красноречие, собираются победить его в споре. Разве они не знают, что с философами боролись всегда-ядом и оружием, как с оружием следует бороться - золотом...
- Ты прав, юноша, - прервал Первосвященник свой внутренний монолог. - Мы встретим твоего учителя. И проводим в Город с помпой. Где он? Как его найти? Как мы его распознаем среди прочих бесчисленных бродяг и паломников?
Иегуда в восторге: миссия удалась! Этот святоша оказался не так глуп: он понял идею Иегуды, он согласился с неотразимыми доказательствами, ему некуда деться! Иегуда не замечает жала насмешки в словах Первосвященника.
- Возьми людей и идём со мной, я приведу вас к Учителю.
- Эй, служители! Пойдите сейчас с этим юношей, - обратился первосвященник к теням за спиной Иегуды. - Приведите в Храм учителя его. Да захватите отряд храмовой стражи... для оказания почестей.
- Да, - спохватился Иегуда. Я не хочу похваляться перед Учителем тем, что убедил тебя в споре. А потому я просто подойду к нему - среди всех учеников, обниму и поцелую Его, чтобы люди твои знали, кому оказать высшие почести.
- Способный юноша, ты далеко пойдешь, - воскликнул Первосвященник. - Эй там! (Хлопок в ладоши. - Человек тёмный, как чёрт, выскочил из-за драпировки). - Выдать этому достойному 30 сребренников из специального фонда защиты Закона. Отпустить с миром после того, как... доставят в Храм его "учителя"... Впрочем, доставить его не в Храм, а во дворец римского прокуратора... Там... м-м... больше почёта окажут ему.
- Ну, ступай... А, впрочем, нет, постой. Ты не ответил на мой вопрос: как быть с римлянами, захватчиками и насильниками? Их тоже любить велит твой "учитель"?
- Римляне тоже люди. Их р-родили их м-матери м-мучитель-но. И ласкали, когда растили. У них есть жены и дети, которых они ллюбят. Они д-достойны л-любви как люди. Ав-воинам надо в-воспротивиться... д-душой. Н-не делай, чего не хочешь, - и ни одна армия не сможет тебя п-принудить, - так считает Учитель.
- Но тогда у тебя отнимут всё: имущество, жену, детей! Всё! Даже жизнь!
- Имущество не стоит жизни. А жизнь не дороже свободы. К- кроме того, не так-то просто убивать любящих тебя, священник, - возразил Иегуда надменно.
- Ну что ж, ну что ж, вскоре ты и твой "учитель" сможете на деле доказать свою правоту, сын... то есть не мой сын... Ступай же. И вы с ним! Да не мешкайте! Скоро уж утро Великого Праздника. Мы дадим хороший урок нашему народу, болтунам его, да и самим римлянам: все должны страшиться, бояться друг друга, но Бога - превыше всех!
На западе глыбилась тьма, сияли воспаленные дикие звезды. На востоке ещё не брезжил свет, но звезды казались спокойнее, не злобились и не кипели в чёрном вареве.
Не спится Учителю. Мысли гнетут. Всё яснее будущее - ближнее и дальнее. Колеблется - дышит Земля. Вздыхает Вселенная. Тонко - в звездах - посвистывает, рычит, приближается Буря - дыхание Бога. Скоро, скоро уж развеется облачко - этой жизни. Но вспыхнет, засеребрится, воссияет Свет - той. И всё поделится на до и после... Но как проститься с этим вот всем: с вздохами волов, с запахом хлева врожденным, и - хлеба добротного, замешанного добрыми руками. С ветром ночным и дневным, свежим и терпким, с дальних виноградников. С возней и сопением учеников - детей душой во взрослом иссушенном теле (скоро грядет повзросление), с тонкой песенкой Марии, девочки с душой родниковой, искусанной людьми. "Похвалялся напоить её навеки - оставляю жаждущей. А ведь она сама поит - глаза и душу - прохладной чистотой, красотой и сердечностью". Да вот и она - лёгкой тенью возникает из тьмы, не тенью даже - ароматом пылающей ночи. Безмолвно опускается возле Учителя, дышит легко. Волосы её волнами ветерка ночного плещутся в Его руках.
- Иди спать, дочь.
- Не могу. Не называй меня дочерью!
- Иди, душа... Скоро увидимся... навсегда.
Не понимает, но верит. Послушно уходит с легчайшим вздохом.
, - Симон, спишь ли ты? Слышишь ли?
- Не сплю, Учитель, - сонный голос доброго Симона.
- Не посидишь ли со мной?
- Сейчас, Учитель...
Но снова валит Симона пьяный сон. Срывается голос на храп со свистом.
- Отче! Ты не спишь, знаю. Слышу дыхание твоё. Чувствую жар и холод звездных твоих объятий. Дай сил, Отче! Не оставь на пути к Тебе. Защити! Да минует меня чаша сия!.. А, впрочем, как Ты велишь: кто, как не я...
- Ах, всё это слишком хорошо известно!..
Вот и стража! Гремят железные подковы по кремням дорога, посверкивающей под ясной луной. Спешит впереди восторженный торжествующий Иегуда с победой! А кромку задымленного саженого неба на востоке уже тронул ласковый луч Его безграничного взгляда...
- Гражданин, кафе закрывается! - настойчиво повторил над головой Старика слегка раздраженный голос официантки.
Он очнулся от задумчивости, не вполне понимая, где находится. В ушах ещё гремели шаги и хриплые голоса воинов храмовой стражи, врывающейся на подворье гостеприимных сестер. В глазах мелькали тени испуганных и разбегающихся учеников, сверкало лезвие дротика, который занес разгневанный Симон над головой начальника стражи - еле успел перехватить его руку Учитель... В душе ещё стояла душистая темная ночь в лунных виноградниках, ощущался в воздухе ласково-грубый запах селения, хлева, домашнего очага, свежих пшеничных лепешек, навоза...
Огляделся. Кофейня, видимо, давно опустела. И нельзя было с точностью утверждать, забрел ли Старик сюда сам по себе или его затащила шумная и молодая клубная компания? Неясно было, рассказывал ли Старик нечто вслух или просто вообразил всё "про себя".
Он торопливо расплатился (взяли с него какую-то мелочь, возможно, он заказывал кофе дополнительно, когда все уже ушли), вышел на бетонную заснежённую площадь у кофейни, озарённую призрачной луной и мрачноватыми оранжевыми фонарями, недавно заменившими старинную мягкую желтизну электрических лун. Площадь была пустынна. Только лишь на краешке её, у газетного киоска, маячила темная фигурка, похоже, женская - чёрной запятой, озябшим знаком безнадёжного ожидания.
Из-за угла ближайшего к площади старинного дома выскользнула чёрной льдиной "Волга" (впрочем, ночью все "Волги" чёрные), слегка взвизгнув тормозами, остановилась, из неё как-то смешно одновременно высадились двое в одинаковых пальто и шапках, но это-то уж вовсе неинтересно показалось Старику. Важно было другое: всю площадь, всю душу, весь мир окружающий заливала зеленоватая лунная грусть, нисколько не постаревшая за тысячелетия.