Жизнь сложна, потому что она сложна,
как банален и сложен бывает любой сюжет,
где на слово "привет" отвечают "пошел ты на...",
а при слове "прощай" умоляют "вернись, мой свет...".
Жизнь проста, потому что она проста,
точно холст, на который кладешь мастихином грунт,
чтобы кто-то другой научился читать с листа,
но не понял, какой это тяжкий труд.
Потому что нет силы, способной разрушить явь
наваждений, кошмаров, - всего, что страшней, чем смерть.
Ибо есть Вседержитель, но сколько Его ни славь -
небо - небом останется, твердью - твердь
Февральский снег
Февральский снег кружится над страною,
и странно мне, что у меня в стране
и надо мною всё, и подо мною
бело и сине, точно на Луне.
Что явятся, нам свет скупой отмерив,
и пропадут в серебряной пыли
дни - добрые и грустные как звери,
что из лесу погреться к нам зашли.
Что поцелуи глубже, чем сугробы:
провалишься - не выбраться вовек,
но в странной невесомости мы оба
стоим и смотрим, как кружится снег...
Взлети со мной, всех смут моих виновник!
Не смей, молю, заглядываться вниз!
В твоих руках твой ветреный любовник,
и сущее, и вечность, и каприз.
Пускай и нам, как образам Шагала,
покажется над нитью колеи,
что для любви бессмыслицею стала
привычка к притяжению Земли.
Стряхни с подошв невзгод и бедствий метки,
ничтожность клятв, сомнений низкий дым.
Пускай лишь двое вырвутся из клетки!
Ведь я-то думал - я совсем один.
Железный колпак
За мой убогий дастархан,
где пепла серенького горки
и таракан, как богдыхан,
взошел на трон из хлебной корки,
за то, что жизнь - сплошной кошмар,
что руки милой пахнут хлоркой,
за то, что в морге санитар
меня зашьет кривой иголкой,
за все, что вынести я смог
и что судьба мне обещает,
любовью истинною Бог
меня от скверны очищает.
Не рай готовит в шалаше,
Но, в наготе её скабрезной,
Велит юродивой душе
Везде носить колпак железный.
Песня без нот
Тишина состоит из шума.
Из неправды родится правда.
Из вериг и дерюги - шуба.
Значит, рай состоит из ада.
Наша жизнь состоит из смерти
наших близких, родных. И много
в ней такого, что в полной мере
объясняется смертью Бога.
Выпадает повторно карта
с каждым разом всё неохотней.
Невозможно вчера и завтра,
потому что всегда сегодня.
Оттого эти злые строки
из лобзающих уст родятся,
что юродивые пророки
в небожители не годятся.
Мы добиться сумеем цели,
потому что играем в куклы.
Мир покоится на плаценте,
а над миром хрустальный купол.
Ты - интальо, а я - камея.
Вместе мы - безликая масса...
Совершенствуя Птолемея,
упрощаешь Экклезиаста
Зима
Зима приходит неспроста,
её стихия - снег и стужа,
приотворённая наружу,
душа твоя почти пуста.
А мир вокруг - как рваный лист,
его скрепить - не хватит скрепок,
и сам ты в нём - лишь слабый слепок
с того, кто был, как саван, чист.
Ты от зимы совсем ослеп,
а хмурый день так скуп на слёзы,
что, попадая в область прозы,
вдруг понимаешь как нелеп.
А сам летишь, не глядя вниз,
на зачехлённый льдами глобус,
как будто счастье - тот автобус,
где на подножке ты повис.
В огромном белом шапито,
среди фигур из нафталина,
ты спрятал шкурку мандарина
в кармане старого пальто.
Быть может, вспомнишь ты, глупец,
внимая увереньям вьюги,
к своей единственной подруге
свою дорогу, наконец?
* * *
Я закрываю глаза и выхожу в астрал.
Больше идти мне некуда: дома нет,
водки не пью, а от людей устал.
Из имущества - пачка ментоловых сигарет.
Каждому должен я: тысячу или цент,
рукопожатье, улыбку, удар под дых.
время не дремлет, накручивая процент,
пожирая младенцев, производя седых.
Только и время не в силах ещё вразумить меня
истинам главным (а может, запомнить лень):
коли направо пойдёшь - там окажется западня,
а налево свернешь - попадёшь во вчерашний день,
что всё на свете имеет свойства воды:
перетекать, обращаться в дым,
каменеть, не оставлять следы
на поверхности. Не оставлять следы.
Я задыхаюсь от дыма ментоловых сигарет,
кутаюсь в прошлое, точно в худую шаль,
все мои ночи окрашены в белый цвет,
ибо глаза мои смотрят уже в неземную даль.
Там, в пространстве надмирном, безжалостен и высок,
свет громоздится стеной, а сквозь брешь в стене,
хохоча во всё горло, голубоглазый Бог
вдоль по синему небу плывёт на спине.
Либо, на лире колёсной перебирая лад,
смотрит, смеясь, в глаза, словно мы на Земле одни,
или же трое нас. Но обернись назад -
тёмная ночь кругом, и огни, огни...
* * *
Я вышел в мокрый сад, а ночь как день светла,
как Божий день, как первый день творенья,
бьёт тишина во все свои колокола
и сад цветёт во всё своё смиренье.
И сверху дивный свет, и снизу дивный свет,
а в обрамленьи рамы серебристой
глядит с ночных небес похожий на портрет
пресветлый лик луны иконописной.
И всем, кто ждёт любви - всем поровну любви,
и всем, кто жив - семнадцать с половиной,
и всё возможно, лишь на память назови
все восемь глав из Книги Голубиной.
Светла как луч тропа, и я по ней иду
украсть одной росинки отраженье,
затем, что смерть глупа, а грешники в аду
хотят любви и просят утешенья.
Бабье лето
Бабье лето. Бархатный сезон.
Позолота позднего барокко.
Всюду, от Мурманска до Марокко,
в атмосфере солнце и озон.
Всё в природе чуть навеселе.
Счастье так вещественно и зримо!
То оно - пуховая перина,
то - бутылка водки на столе.
На балкон ли выйдешь ввечеру,
взглядом всю вселенную окинешь:
облака, белея как бикини,
весело трепещут на ветру.
Бабье лето, боль моя и грусть:
где ты, где ты, жизни половина?
Может, мне кладбищенская глина
вместо листьев падает на грудь?
Горький дым. Солёные дожди.
Бред бессвязный трубок телефонных.
С простыней как крыши раскалённых
губы жадно шепчут: "Подожди...".
Я живу на краю земли,
а вокруг лишь одна вода,
и случайные корабли
не зайдут никогда сюда.
Здесь уносит морской прибой
души странников к небесам.
А не веришь, Господь с тобой,
я ведь в это не верю сам.
Просто я разучился ждать,
позабыл назначенье слов,
письма счастью устал писать
на обрывках безумных снов.
Прочитал я пять тысяч книг,
истоптал я пятьсот дорог,
все забыл, но твой светлый лик
позабыть до сих пор не смог.
Ризы солнечные твои
взору застят весь белый свет,
потому что такой любви
на земле и на небе нет.
Это знает морской прибой,
что уносит нас к небесам.
А не веришь, Господь с тобой,
я ведь это придумал сам.
Просто я разучился ждать,
позабыл назначенье слов,
письма счастью устал писать
на обрывках безумных снов.
Божий человек
Когда потонет хладный брег
в пучине темной лет -
я тоже,
Божий человек,
уйду за всеми вслед.
Уйду, но буду верить я,
что не окончен путь,
что в Тайной Вечере
семья
захочет помянуть.
Что сам Господь свой скудный хлеб
со мной переломил,
а за столом
Борис и Глеб,
Мефодий и Кирилл.
Что доля бренная трудна,
но на закате лет
мне Магдалина из окна
рукой махнула вслед
* * *
Мир живёт по законам Ньютона,
и ещё - как душой ни криви -
по законам расстрельной зоны
и законам святой любви.
По уставам тифозных бараков
и обычаям бардаков,
протоколам полночных страхов
и молитвенникам стихов.
И протухшим священным книгам.
И припухшим в кармане фигам.
И приказам царя Гороха.
И проказам бактерий Коха.
Небывалый, как древний миф.
Удивляясь тому, что жив.
Не жалея волшебной краски,
крови, пороха и свинца,
мир живёт по законам сказки,
не придумав её конца.
* * *
Пускай золотой тишины
колышется легкое пламя,
и спелый срывается взгляд
как яблоко с ветки в раю...
На детских ладошках весны
смерть выбросит белое знамя
и двадцать столетий подряд
сдадутся на милость твою.
И хмурые люди поймут,
что жизнь без добра невозможна,
и в слове глупца прозвучит
как счастья разгадка проста...
Пусть только промчится в ночи
карета любви неотложной
и только на пару минут
тебя осенит красота.
Рождественская увертюра
В печи томилась гречневая каша...
Харчи в кладовке отбывали срок...
Бесстрашный краснозвёздный ястребок,
сверхзвуковым усильем экипажа
с пространством споря, надрывал пупок,
не зная, что пилота воронок
ждёт на земле и тёплая параша.
Звезда пылала в небе, словно стог...
В плену оконной рамы утеплённой
звенел комар, сибирский соловей...
Я родился. Мотался меж ветвей
унылый красный флаг над женской зоной...
И закричал я, чтоб не слышать стона
больной и грешной матери моей.
Сквозь громкоговоритель на горе
лилась громоподобная осанна.
И кто-то дверью хлопал непрестанно
и спрашивал махру и кипяток...
И был барак прекрасен, как чертог.
И добрые волхвы без промедленья
мне поднесли мой фиговый листок
и небесспорный дар стихосложенья...
И столь же неуместен здесь восторг,
насколько неуместно сожаленье.
Озвучивая эту мелодраму,
радист уже строчил радиограмму
народам и правительствам. И рот
его, с утра не принявший ни грамма,
кривился, ибо не поймёт народ...
...Тайга ложилась ниц под пилораму...
А у правительств - дел невпроворот.
В яслях из неоструганной сосны
я спал и, улыбаясь, видел сны.
И эти ясли, сделанные грубо -
точь-в-точь как мир за деревянным срубом,
как вся тайга, похожая на трубы
в органном зале, были мне тесны.
И значит, если будем мы честны
с самим собой - рождённые в неволе,
вне выбора, в какую шкуру влезть, -
поймём: нам век свободы не обресть.
Средь истин, не имеющих названья,
и речек, не имеющих моста,
имеет смысл лишь орган осязанья...
Была бы жизнь достаточно проста,
когда б губам хватало крошек хлеба
и воздуха, когда б не это небо,
красноречивей белого листа,
где облака, как знаки препинанья,
разбросаны, как нищим подаянье,
и звук, ещё не вложенный в уста,
уже вопросом дерзким искушает,
и свет безвидный землю орошает
той истиной, чьё имя - красота.
Так будем же торжественны и строги:
когда пройдут отмеренные сроки
и колокол ударит вечевой,
найдём и мы свои пути-дороги,
поймём и мы, что мы уже пророки,
и чёрный хлеб поделим бечевой.
Пускай в судьбе всё рушится, пускай
стирает память лица, дни и годы,
торчит на вышке пьяный вертухай,
атланты подпирают небосводы -
неравенство всеобщей несвободы
уже не ад, хотя ещё не рай.
Придёт зима и кончится. Пролог
другой зимы наступит. И острог
название своё изменит снова,
но выстоит и сохранит засовы,
и гулкий пол, и низкий потолок.
И время, уходящее в песок,
здесь не преграда: ибо есть основы
всего, чему началом было слово.
...Звезда светила в небе всё сильней.
И реки, начинаясь от морей,
картину мироздания наруша,
текли туда, где торжествует суша...
Дымил костёр... На нерест шла горбуша...
Я медленно по водам шёл за ней...